Приблизительное время на прочтение: 30 мин

О том, как в бане подменяют (Василий Тихов)

Материал из Мракопедии
Перейти к: навигация, поиск

Всякое у нас бывало. Иной раз такое случится, что самому странно. Я вот тебе про баню скажу, про нашу.

У нас за огородом баня стоит чёрная - по-чёрному, значит, топится. Бывал в чёрной бане-то? У вас в городе, поди, нет уж такого дива. С непривычки может и не понравиться - дымно там бывает, когда протапливают. Дым-то через махонькое окошко выходит, трубу раньше не было привычки выводить. И избы ране такие бывали. Но пар там, не в пример белой бане, - сухой, жаркий. И дух хороший, лесом пахнет, дымком. Другого такого не сыскать, почитай, по всей земле, как он в русской бане стоит. Наша-то баня такая же, каменка в ей ещё прадедом моим складена, он же и сруб ставил. Накрепко, по сию пору стоит, и не покосилась ничуть.

Так вот. Я тогда ещё углан был, но шустрый. Матушка баню протопила, а отец с братьями подзадержались, робили они много. И пошёл я в баню один. А одному, да ещё в первый жар, ходить нельзя, это мне сказывали. А я чё, варнак был, маленький, вот и побежал сдуру. Одежду в предбаннике скинул, стопочкой сложил, крестик на гвоздочек. Иначе, вишь, нельзя, не положено в баню с крестиком хаживать. А сам аж от радости жмурюсь: пар-то хороший шибко любил. Ну вот и дожмурился. Как хлестаться начал, чую: вроде щенок где-то визжит. Слушаю, а он то под полком, то в углу. Стал и его по помещению гонять, а щенок вроде под столб забрался и верещит оттуда. Я уж до земли расковырял - так охота было посмотреть, что за собачонка, - а её всё нету. За кайлом ведь сходил, не поленился, начал землю копать под столбом. А тут с потолочины как грабли на меня опускаются, норовят за волосья ухватить. Я - что есть духу - за дверь! В предбаннике стою, дрожу, одежда вся раскидана, смена в земле вымарана, только крестик и не тронули. Ну, я заревел, как оглашённый. Тут в аккурат отец с братьями вернулись:

- Чего воешь?

- Страшно, тятенька. Тама щенок визжит и грабли с потолочины тянутся. Чуть волосья все не повыдергали.

- Дак ты, варнак, напроситься забыл!

- Забы-ыл, тятенька.

- Ну, впредь тебе наука. Пошто один в первый жар пошёл? Пошто не напросился у банного хозяина? Пошто землю кайлом-то ковырял? Вот и получил сполна. Спасибо ещё скажи, что навовсе не задавили!

Вот с той поры попомнил я тятенькины слова. Когда в баню идёшь или ещё куда - в овин там, на двор, - напрашиваться надо. У каждой постройки, вишь, свой хозяин имеется. В бане - банная староста, в овине - овинник, на дворе - дворовой хозяин. В баню, сказать, заходишь, дак должен напроситься: "Банная староста, пусти в баньку помыться, попариться". Никакой сатана тогда тебе не страшен!

Потом уж матушка меня отпоила, приласкала да стращать стала, чтобы на всю жизнь запомнил. У нас ведь как бывает: вона у соседей дедушка - пошёл он раз в баню да припозднился. Уж полночь на дворе, а время это самое нехорошее - шуликины по земле разгуливают, людям досаду делают, - самое бесовское время и есть. А он запамятовал. И вот ушёл, и нет его, и нет. Бабка-то забеспокоилась: чё ино, где мужик-от? Послала внучка. А он прибегает, кричит: "Дедушко в бане головой в каменку лежит! Уж ободрали его вовсе!" Кинулись туда: так оно и есть. Банники его башкой в каменку запихали да кожу-то обдирать начали. Жуткое было дело.

Если б только с ним! И с другими случалось. Матушка, вон, тогда же мне и рассказывала, что с ней самой в девках случилось. Пошла она как-то с подружкой в баню. А та бойкая была - топит и топит, совсем уж невмоготу терпеть, но всё мало, ещё поленья подкладывает. Тут с потолочины ей вроде и говорит кто-то: "Топи печку жарчей, чтобы кожу обдирать ловчей". Матушка-то напугалась: неладное ведь блазнит, а подруга её знай подтапливает, жар, видать, любила шибко. Матушка ей: "Тебе, Катерина, знак был, не топила бы шибче каменку, как бы беды не было". Не послушалась та, хотя и много младше была. В баню надо идти, а матушка отказалась и Катерине не присоветовала. А той, что хвост, что погост - всё едино. Одна и ушла. А через какое-то время послышались крики оттуда, забренчало что-то, паром двери вышибло.

Глядит матушка: Катерина, как ошпаренная, вылетела! Бьётся, кричит, кожа с неё сама собой сходит. Долго она без памяти была, а как опамятовалась, всё плачет и плачет. Стали спрашивать, что ж там такое случилось. Она и говорит: "Лавку, полок окатила, веник запарила да бзданула мятным отваром. Ой, что тут началось! Ужас какой! Выскочили махонькие в шапчонках островерхих, стали меня по бане от стены к стене кидать. А сами приговаривают: "Растопила печь жарчей, кожу будет драть ловчей!" И смеются, окаянные! А веник, как оглашённый, и хлещет, и хлещет! У меня уж и вздоху не хватает, а они всё по бане перекидывают. Я под полок, они за ноги вытаскивают и всё норовят в каменку запихать. Каменка-то каленущая, жаром от неё так и пыхает. Один за соски ухватился и выкручивает, уж и не знаю, как кожа не полопалась! Сама не помню, как меня в двери-то выбросило". Видят люди: неладное дело. Осенили дверь крестным знамением. Однако в баню никто не решался зайти. Потом уж заглянули. А там пол весь когтями исцарапан. Глубокущие такие борозды, будто кто плахи хотел выдрать. Хозяева-то в баню долгонько не хаживали, боялись. Намаялись по чужому пару, надоело до смерти. Вот позвали они батюшку, холста там, яичек посулили за работу. Батюшка в бане отслужил, всю как есть баню очистил от окаянных. "Можно, - говорит, - теперь мыться, париться". Стали они снова там сбираться: только уж поодиночке никто и не шёл, всем гуртом мылись. А Катерину долгонько никто не сватал. Угланы её "чертовой невестой" дразнили, не со зла, конечно, а так пришлось. Тело-то у неё, видать, поганое стало. Так в девках годков до двадцати засиделась. По тем-то временам это уж перестарок. Опасались парни брать, мало ли что с ней там окаянные сделали. Однако ж и её век пришёл - высватал Катерину вдовец из соседней деревни. Для девки-то это самый позор и есть, но замуж-то охота, естество женское просит для чрева работы. Повыла она, поголосила да взамуж, как в омут, с головой кинулась. Только плохо ей жилось: мужик злющий попался, первую-то бабу свою он в могилу свёл. А за Катериной вон какая провинность значилась. Не простил он ей баню ту, бил её смертным боем, а родители обратно уж не принимали. Прибежит она вся в синяках, а они ей: "Вертайся, откуль пришла. Не нужна ты нам такая!" Так Катерина и до внуков не дожила. А жаль, хорошая, говорят, баба была, работящая, с детишками ласковая. Что ж ещё-то надо?

Такие вот факты бывали раньше у людей. Да и нашу семью не миновала чаша сия. Рассказ этот долгий, мне от дедушки Карпа по наследству достался. От него это умение ладно говорить и ко мне перешло, хотя у меня так баско не получается, но Бог не обидел, грех жаловаться. Я ещё молодой был, старушка одна всё приставала: "Давай, - говорит, - Егорушко, научу тебя, как девок присушивать. Есть присушки-де такие - как скажешь, ни одна девка не устоит. Вся твоя будет, делай с ней, что хошь!" А мне ни к чему. Я парень видный был, уста медовые - девки и так липли, вежливость оказывали, вот я и не терялся. Ох, грехи наши тяжкие! Ничего нет на свете слаще греха! Знаешь ведь, поди, девки старые бывают, вот они меня шибко любили. Как вечер, вызывают: "Егорушко-о, пойдём да пойдём, нам тама чё-то помочь надобно". А помощь-то, известное дело, какая требуется. Но наказ родительский помнил свято. Как к бане или к овину там идёшь - обязательно напрашиваешься: "Хозяин овина, будь милостив, пусти у тебя переночевать". Да ежели ещё и подношение сделаешь, совсем ладно будет. И всё ласково получалось, и сатана никакая не брала. Так-то вот.

А дедушка Карпа сказывал такую историю, всё как есть было. Сами-то мы не из богатеньких, так себе жили, семья большая была. И был у деда брательник младший, Яков. С младшенькими в семье, сам знаешь, как получается. За столом у него самая малёхонькая ложка, а хозяйство делить - дак ничего и не достаётся. Худо младшеньким-то в семье, как подрастут. А тут как раз неурожай, сушь великая настала. И по полям с иконами ходили, и молебен во дарование дождя отслужили, но Бог, видать, испрогневался - не послал дождя ни капли. Над деревней вихорь пыльной ходит, хлеб уж пополам с мякиной пекут. Не знали, как до осени и дотянуть. Тут, считай по-современному, призыв подошёл. В солдатчину забирали. Раньше-то у старосты бывало всё расписано, какому двору очередь рекрутов отдавать. А в тот год выпало богатенькому мужику. Вот он и приходит к нашим:

- Дай вам Бог здоровьица. Времена тяжкие настали, година лихая, надобно всем по-соседски делиться. У меня вон хлебушек в анбаре сохранился, запасец какой ни есть имеется. Не надобно ли помочь? Вон у вас семеро по лавкам, а в анбаре пусто.

Прадед-то смекнул, с чем мужик пожаловал. Человек он крутой был и нраву строгого, так и рявкнул:

- Хорош лясы точить! Сказывай требу свою! Не то за порог.

А тот:

- Сынок у меня слабенький, не задался, да и бабу ещё не знает. Ему бы погулять чуток, девок пощупать, силы набраться, а тут, как назло, рекрутчина! Не выкупите ли билет наш? Я вам хорошо отплачу.

Жаль младшенького, да совсем уж припёрло, с голодухи уж пухнуть начали. Ударили по рукам. Выпало Якову безвинно пропадать на армейских харчах да палках. У солдат-то, известное дело, вся наука через задницу палками вбивается.

А перед уходом выговорил Яков себе отвальную неделю. И всё за счёт богатенького мужика, чтобы ни в чём отказу не было. Вся деревня от его чудачеств веселилась, а родители знай только девок своих за подолы держали, чтобы Якову не попались. Вина ему было, хоть залейся, жрал в три горла, куда только лезло! И всё не натешится. В солдаты, почитай, как в могилу провожали. А тут удумал: "Желаю в санях прокатиться с бубенцами. Чтоб всё, как на Масленую неделю, было!" Богатенький-то мужик рад стараться. Надо ж такое удумать! Солью всю дорогу у моста засыпал, на мосту по щиколотку. Запрягли Якову лошадей самых ярых и всласть накатали. Песен бабы попели, натешили душу, а последний денёчек подходит. У Якова сердце всё изгрызло, тоска забирает. Всю остатнюю ночь молился, чтобы Господь лёгкую службу даровал, чтобы не убило в какой баталии. А утром собрал узелок - и был таков. Только матушке в пояс поклонился да иконку её поцеловал. Она-то потом долгонько убивалась: сыночка, кровиночку родную, за три пуда хлеба да овечку продала!

А в то время в нашей же деревне баба одна на сносях была. Обрюхатила не ко времени, в самую лихую годину. Ну да против естества не попрёшь. Бабам, им на роду написано брюхатеть да детишков рожать, тогда никакая напасть не страшна - не переведутся людишки на нашей земле. А эту, вишь, всё тоска какая-то забирала. До последнего дня ведь в работе, спину не разгибала. Больниц-то раньше не было, в банях рожали, по избам, а которую в поле застанет - дак в поле и разрешалась от бремени. Тут и ей время приспело. Помолилась она пресвятой Богородице, прощения у всех попросила. Свекор её благословил. "Иди, - говорит, - с Богом. Принеси нам уж хоть кого-нибудь". Это, вишь, обычай такой раньше был. Отправилась баба в баню, да, видать, бес её попутал - не напросилась. Ночью лежит, тихо всё. В углу, слышь, огонёк синенький загорелся, и разговор слыхать, двое разговаривают. "Приходи сёдни ночью, подруга, у меня квартирантка". - "Одна, чай?" - "Одна. Да у неё ночью младенчик будет. Вот мы их и задавим. Давно я человечинки не пробовала". У родильницы аж испарина по телу пошла, ребёночек забился. "Дак она, может, напросилась?" - "Нет, забыла. Вот и наказание будет. Знатную пирушку устроим".

Баба с полка соскочила, света не взвидя, из бани кинулась. Свекор её отругал да обратно отправил, перекрестя. В избе, вишь, погано, народ: тогда ведь семьями, не по одному жили. Вернулась баба, а огонёчек уже и не горит. Тут-то у неё всё и началось. Отмучилась, откричала, девку родила - тело белое, гладкое, волосики тоненькие вьются. Дак вот опять незадача - ножницы в предбаннике оставила, пуповину-то нечем резать. Пока обернулась, время какое-то прошло. Заходит в баню, а девчонка ревмя ревёт, аж заходится от крика, вся пятнами пошла. Испугалась баба, сиську в рот сунула, а девка-то и куснула её. Дак ведь до крови, - с зубьями, видать, родилась. Тут остальные на крик сбежались. Стали говорить: неладно, мол, что ребёночек с зубами, нехорошая это примета. Кто-то уж убить ладился, да баба не допустила смертоубийства. Но с ребёночком этим баба намаялась. В зыбке девку качает - та ревёт, из рожка молоком поит - та ревёт, тряпицу под ней меняет - та ревёт. Никакого покою нет от ребёнка. Так баба у зыбки и просидела шестнадцать годочков, всё доченьку байкала. А та ревёт, ест, пелёнки марает, а расти - не растёт. Ну, ни капельки за шестнадцать годков не выросла!

Яков к тому времени со службы вернулся. Был он в разных баталиях, а турку когда воевали, ранило его так, что и лечить не взялись дохтура, вот и отпустили до дому. Шибко злой он до жизни вернулся. Уж за тридцать, поди, было. Страны чужедальние повидал, а что ж он ещё из нормальной человеческой жизни видел? Ничего. Казарма да плац, плац да казарма. На воле-то и разгулялся, одно что силушка позволяет. Сорвал одинов с мужика шапку, баню за угол поднял да зашвырнул шапку туда.

- Гони, - говорит, - штоф, а то баню разбирать придётся!

Мужики-то не серчали, тоже ведь люди с понятием. Угощали его сколько могли. Да не век же дурака валять! А тут такое дело получилось. Загуляли они. Яков про битвы похваляется, где и приврёт чуток, силу свою показывает, а мужики да парни знай подзуживают. И про бои охота послушать, и самим в грязь лицом не ударить.

- У нас, - говорит один мужик, - баня есть. Вона, хозяин раз пошёл туда, в предбаннике ещё услыхал, что хлещется кто-то. Дверку-то отворил, а тама банник с банницей друг дружку парят. Каменка каленуща, не утерпишь, какой жар от неё идёт. Мужик спужался, убежал.

А другой пуще страху нагоняет.

- Там, - говорит, - нечисто. Утром, как хозяева зайдут, каменка тёплая, всё чисто выметено, прибрано. Боятся они теперь. А ты, Яков, не испужаешься?

А тому и море по колено.

- Спорим, - говорит, - что пойду туда в ночь-полночь, камень с каменки выну и живой вернусь.

Ударили по рукам. А баня-то та и была.

Полночь пробило, собрался Яков, молитву сотворил, крестик поцеловал и пошёл. Входит - что за диво? Каменка горячая, веник в углу подрагивает, будто кто сейчас заметал. Схватился Яков за камень, а выдернуть-то не может. Тужился, тужился - не получается. Тут синенький огонёчек в углу засветился, вышла из-за каменки девка голая. Хвать Якова за руку, а он выдраться не может - пальцы, как железные.

- Тут-то ты мне и попался. Пошто ходишь по ночам, где не след? Пошто тревожишь?

- Дак за камнем я, красавица. С мужиками вон поспорил.

- Дурья ты голова, они ж над тобой надсмеялись. Неподвластна человеку баня с полночи до петухов первых.

- Что ж делать-то мне, голубушка, научи ради Бога!

- Научу, коли пообещаешь в жёны взять.

Посмотрел на неё Яков. Ладная девка. Стан крепкий, бёдра белые, грудью не одного ребёночка выкормит.

- Да ты, чай, чертовка?

- Нет, солдатик, не чертовка я. Живая христианская душа.

- Что ж ты тут в такое страшное время делаешь?

- Служу я, солдатик. У кого, не велено сказывать. Ну как, согласен ли за себя взять?

- Девка ты ладная, только боязно мне.

- Вот так раз. Ничегошеньки не боялся, в полночь в нечистое место пошёл, а тут забоялся.

- Всякое в солдатах повидать пришлось, а такое впервой. Ты, чай, и под венец-то не пойдёшь?

- Коли согласный, как велишь, будет. И в церкву пойдём, и к родителям моим. Ну, решился ли?

- Что ж сделаешь с тобой? Решился.

- Ну, коли поладили, слушай меня, ничегошеньки не перепутай. Хозяин меня так просто не отпустит, его обхитрить требуется. Завтра в полночь сюда же ступай. Как синенький огонёк засветлится, выйдет к тебе мужик страшной. У него ты меня и просватаешь. Мужик тебе скажет: "Невесту, мол, выбирай, которая тебе люба". Приведёт тебя в помещение, а там двенадцать девок, все на одно лицо. Но ты не тужи. Коли рассмешить сможешь, без оплошки выберешь.

Как все заулыбаются, смешки пойдут, бери ту, у которой зубы белые. Я это и буду, у остальных-то они жёлтые. Потом он предложит тебе приданое выбирать. Там два мешка будет. Правый не бери - в нём все горести человеческие собраны. Настоящее приданое в левом мешке, то, что я за шестнадцать лет праведной службы заработала. Одежду для меня не забудь!

- Понял я, красавица. Только мне к мужикам зазорно без камня возвращаться. Ты бы уж подмогла.

Улыбнулась девка, а зубы-то у неё и вправду белее снега белого.

- Эка незадача. На вот, держи!

Смотрит Яков: девка камень взяла да легонько так вынула из каменки. И не стало её. И огонёк погас, как задули его. Вернулся Яков к мужикам, а они смеются.

- Что-то ты солдатик, грустный пришёл. Не иначе тебя банница околдовала, чертовку высватала!

Бросил Яков камень на стол.

- Может, и правы вы, мужики.

На том веселье и закончилось.

Извёлся Яков, весь день в думах провёл, как быть-то. Одному жить - с тоски в петлю полезешь, а за старого какая же девка пойдёт. Ровнюшки-то все уже в бабах, ребятишек не по одному и не по два имеют. Решился-таки. Ближе к полуночи в баню пошёл, на лавке примостился, сидит, ждёт. Тут огонёчек синенький засветился, каменка затрещала, и вышел из неё мужик. Косматый, брови до подглаз достают, руки - как брёвна, и шерстью поросли.

- За чем пожаловал, солдатик?

- За хорошим делом, за сватовством. По невесту, дяденька. Скучно одному жить стало, а у тебя, слыхал, товар имеется.

- Есть у меня товар, а не испужаешься?

- Я-то? После турки мне сам чёрт не страшен.

- Ну смо-отри. У меня девок много. Только, ежели ошибка выйдет, не отпущу я тебя. До скончания века будешь в услужении.

- Дак чё, дяденька, назвался груздем - полезай в кузов! Где твои девки?

Отступился банник, каменка жаром пыхнула, чело отворилось, и оказался Яков в помещении просторном. Стоят перед ним двенадцать девок на одно лицо. Какая та? Побрёл он, каждую разглядывает, а в глазах у них тьма-тьмущая. Мёртвые глаза. Тут Яков и споткнись. А девки зубы оскалили, засмеялись:

- Ну и женишок, идёт - спотыкается.

Глянул Яков: у всех зубы жёлтые, у одной только белеются. Ухватил её Яков за руку: вот, мол, моя невеста. Остальные тут же и пропали, как не было их вовсе. Нахмурился банник.

- Ладно, твоя взяла, хорошо выбрал, повезло тебе. Теперь приданое выбирай.

Тут Яков не растерялся, сразу за левый мешок ухватился. Грохнуло что-то изрядно.

- Хитёр, гад! - сказал банник и исчез.

Очнулся Яков - в бане стоит, а рядом девка. Оделась она.

- А сейчас, - говорит, - веди меня в избу, где ребёнок плачет.

Приходят они в избу. Баба-то у зыбки сидит, качает, байкает. А ребёнок ревёт, заливается. Подбежала девка к зыбке, схватила его да как бросит через левое плечо. Потом топором расколола.

- Кого ростите! - кричит.

Глянули родители, а на полу чурка осиновая. Девка отца с матерью обнимает, целует.

- Я ваша дочь настоящая. Меня банник подменил, когда ты, маменька, за ножницами пошла. Шестнадцать лет он меня в служанках продержал, а вы чурку осиновую байкали. Я к вам не одна пришла, вот жених мой. Не глядите, что не ровнюшка мне, Яков меня из услужения спас. Кабы не он, сидеть бы у банника до скончания века.

Порадовались они, конечно, попировали. Молодые обвенчались. От этой пары ещё кровь наша пошла. Но это уж в другой раз скажу, как они жили-были, какие ещё с ними странности случались. Беда одна ведь не приходит, всё норовит, как маслята на грибнике, всем скопом выйти. Вот и у нашей семьи так получилось. С банником на том не закончилось. Так до сей поры и не знаю, как бы вышло, если б Гриша не помог.

Это уж у меня на памяти было. Старший братан мой девку взял. Отгуляли на свадьбе, а через какое-то время пришёл срок Евдохе от бремени разрешаться. В аккурат под самое Рожество. Народ тогда шибко гулял, весельство было безудержное, но чтобы по-злому озорничали - такого не бывало. Каждый шутку понимал, коли уж попался, дак не обижались. Мы вот раз в Рождественскую неделю из избы выйти не могли. Торкались в двери, торкались, а они - как закаменели. Пришлось через двор идти. А и там ворота на запоре. Тятенька смеётся:

- Ну, - говорит, - шуликины надсмеялись.

Пришлось нам стену разбирать - тогда только и вышли. На крыльце кто-то, вишь, созорничал - золы насыпал горкой и водой залил. Вот за ночь-то вода настыла, приморозило золу так, что и не выйти. А у двора поленницу развалили.

Шуликины по всей деревне на палках скачут, как скаженные. Рожи сажей вымазаны, юбки старинные бабкины болтаются - не разберёшь, кто где. У нас-то ничего, а у деда Коляна тогда корову свели. Насилу он её отыскал, шуликины-то корову на овин загнали, как и управились?! Весельство весельством, а Евдохе не до смеху. Кому не впервой, им и то муторно перед самыми родами, а ей всё внове и молоденькая была ещё. Шибко боялась, вот и снарядили с ней старушку опытную. Расположились они в бане, всё как у людей, -тепло, чисто, сухо. На удивление, говорят, она быстро разрешилась. Да так спешила, что старушка по воду сходить не успела. Калёная вода у них, вишь, приготовлена была, а студёную не успели. Вот старушка и побежала на полынью, ладно, что речка под укосом.

Евдоха потом сказывала: только старушка за порог -заворчал, зашебуршал кто-то под полком. Страшно стало, а она же без всего лежит, кругом кровью перепачкано, и младенчик рядом. Хочет Евдоха встать, а не может - как придавил её кто большущий к лавке, ни вздохнуть, ни охнуть. Хочет заорать - язык сковало, рукой шевельнуть - не поднимается. И чует, карабкается кто-то на неё. Плоть мягкая, как подушка, пальцы холодные, склизкие, так и шарят по телу, так и шарят - к горлу подбираются. Бёдра раскрытые поглаживает, холодом под самое сердце катит. А потом как обручами железными стянул - да так, что молоко брызнуло. Где уж силы-то нашла - застонала, сбросила - и в предбанник.

Стоит, дрожит вся, тут как раз и старушка подоспела.

- Что ж ты, милая, на мороз выскочила да младенчика одного оставила! Загубишь ведь мальчонку! Как бы беды с ним не было.

В баню заскочили, услышали только, как смяргал кто-то. Мальчонка ворочается, сопит.

- Ну, слава тебе, слава тебе, Господи! - старушка закрестилась, запричитала. - Не случилось ничего с младенчиком.

Евдоха-то без сил на лавку опустилась, худо ей, терпеть нет моченьки. Старушка и говорит:

- Молодец, девка, совладала с окаянным. Он, сатана, сырых-то баб пуще всего на свете любит, когда они после родов только-только, когда в теле всё раскупорено. Вот и ладился. Ему сырая-то баба - самое то и есть.

И верно. Вон я когда заготовителем работал, жил в одной деревне, недалеко здесь. Дак там то же и было. Разродилась учителка одна, а муж-то у ней в ту пору на сборах был командирских. Она, правда, не в бане рожала, а в больнице, по-культурному всё, как врачи велят. Вернулась с мальчиком, а одиноко они жили: родни никакой, из Сибири откуда-то приехали. Вечером примечают соседки: поздно уже, а у учителки шторы зашторены, свет горит, тени какие-то ходят. Не иначе - гости. Потом потухла лампа вроде. Утром глядят: из квартиры никто не выходит, печка не топится - даже дымка не видать. Подошли к двери, а на крыльце следы, как от копыт. Сломали створки, а в квартире всё порушено, побито. Учителки нет нигде, а младенчик едва живой в одеяло завёрнутый лежит. В печь-то, в трубу заглянули - там её, бедненькую, и нашли. Вся в царапинах, исполосована, рот полотенцем завязан, чтобы не кричала. Бабушки говорили, что это сатана её укараулил, под вид мужа показался, насладился ею, отдал бесёнкам, чтобы натешились, а потом и убил. А младенчика тронуть они не могут - младенчик, он безгрешный, до него никакая нечистая сила не доберётся. Муж-то вернулся, ребёнка забрал и к родителям уехал своим. Вот так вот.

А Евдоха со старушкой ещё три дня в бане жили, в избу не перебирались. Странно только ей казалось, что мальчонка почти и не плачет, хнычет только тихонечко, как шуршит. На вид-то здоровый, а сердце материнское не на месте. Однако в избу перешли. Самое время настало крестить парня, а в крестные порешили Григория позвать. Уважали его шибко, хотя и работник из Гриши никудышный был - непонятно, какими гвоздочками душа к телу приколочена. Пришёл Гриша, на младенчика поглядел внимательно так, - это уж я сам помню, - потом на Евдоху, так и колет, так и колет её глазами. Она и утерпеть не может.

- Ты его, Евдоха, одного в бане не оставляла?

- Да нет, дядя Гриша, не бывало такого. Ежели одна по нужде выходила, дак другая оставалась, всё, как заведено было.

Они, вишь, со старушкой-то решили скрыть поначалу, что не всё ладно. Вот и не сказывали.

- Смотри, Евдоха, всё ли так было?

- Да всё, всё, дяденька.

- Ну ладно, до завтрева прощайте, а утром ты мне, Евдоха, сон свой расскажешь. Только чтоб всё без утайки!

С тем и вышел. А поутру просыпается Евдоха вся в слезах.

- Ой, Господи, Господи! Спаси мя и помилуй, прости все пригрешения наши! Ой, да за что же мне такое наказание, Господи! Да что же это такое привиделось!

Так и причитала, пока Гриша не пришёл. А как появился он, она и вовсе в три ручья залилась.

- Ну, сказывай быстрее, что видала во сне-то. Может, помочь ещё вашей беде время есть.

Она малёхо успокоилась и рассказывать зачала:

- Иду я по громадному лугу. Травы кругом мягкие, цветочки пестренькие, так и стелются под ногами. А босиком иду, вроде и не по земле, не чую ног под собой. Трава-то мягче пуху лебединого. Иду я, иду, а впереди оградочка виднеется. Беленькая оградочка, штакетины там лёгонькие, тоненькие. В оградке детишки ходят. Посмотришь на них - сердце радуется, какие они умытые да причёсанные. Волосики у всех длинные, ниже плеч опускаются - и у мальчиков, и у девочек. У каждого в руках игрушка или книжка там. Одни губками шевелят - читают, другие с игрушками играются. Одежи белые длинные. И ходит с ними вроде воспитательница. Тоже халатик на ей длинный, белый, до полу. А Ванюша мой по-за оградкой ходит, плачет. Смотрит на ребятишек и ещё горше заливается, тихонечко так, нешумно. Ему тоже в оградочку охота - книжки почитать, игрушками поиграться. Бровки нахмурил, насупился, так и скулит, как собачка побитая. А воспитательница мимо проходит и не видит Ванюшеньку. Сердце у меня зашлось - сыночек, кровиночка! Подхожу я к воспитательнице ихней: "Что же вы Ваню моего не пускаете?" А она мне: "Не нервничайте, мамаша! Не положено его туда пускать. Не наш он, нельзя ему со всеми детьми". Как так нельзя, роженое ведь дитятка! Вот я и заплакала сама. "Что ж вы говорите такое? Не собачка ведь он. Чем он хуже этих-то?" Воспитательница вроде смягчилась лицом. "Сходите, мамаша, к сторожу нашему, может, он пропустит, а мне нельзя". Пошла я к сторожу. А он бородатый, борода чуть не до пояса спускается, глаза в морщинках, добрые, как лучики от них исходят. "Знаю, - говорит, - твоё горе, Евдоха. Знаю, да помочь не могу. Сходи к набольшему, может, он заступится, поможет чем". Отправилась я к набольшему ихнему. Иду, глаз поднять боюсь. Стыд меня жжёт проклятущий, испереживалась вся. Подхожу. "Не бойся, - говорит, - женщина, подними глаза. Грех на тебе тяжкий - родное дитё уберечь не смогла. Взял бы я его в оградочку к детям, да не могу. Не наш он, уж не обессудь. Живи надеждой, Евдокия, времени у тебя на всё не более суток осталось". Сказал так и пропал. И луга не стало, и оградочки, и детишек в оградочке этой, и сторожа, и воспитательницы. Только пустошь кругом кочковатая, всеми ветрами продуваемая. И ни деревца тебе, ни былиночки. Стоит посередь пустоши Ванечка мой и горько плачет. Тут-то я и проснулась. Ой, Господи, Господи, за что ж мне мука такая нечеловеческая!

И снова слезами горькими залилась, стала о столешницу хлестаться, как невеста на просватанье. В кровь руки исхлестала. Помолчал Гриша, задумался.

- Сутки, говоришь, дадены?

- Да сутки, сутки, миленький! Спаси уж дитятко моё ненаглядное, а то не жизнь мне, сей же час задавлюсь!

Тут-то старушка не сдюжила, всё рассказала, как было на деле, как Евдоху банник давил, как бросили они мальчонку.

- Да знаю я, бабушка. Ясный у Евдохи сон был. Пока ты за водой рыскала, а молодуха от сатаны отбивалась, подменили вам мальчонку. Веник сунули. Он сухой, вот и шуршит, как хнычет, а вам блазнит, что это человеческий детёныш.

- Что ж делать-то, родной, подскажи, Гришенька. Что хоть тебе за то будет!

- Да что с вас возьмёшь. Ничего не надо. Обещайтесь только, что молебны отслужите да нищей братии хоть что-то из капитала раздадите.

- Это мы завсегда, только спаси, Гришенька, парнишечку нашего, ничего на доброе дело не пожалеем!

- Давайте мне мальчонку, веник ваш банный, сейчас и пойду.

Евдоха за свёрточек цепляется, обезумела, ревмя ревёт, у братана у самого слезы на глазах. А мы, угланы, забились в угол и языки прикусили. Чуем, что страшное дело происходит. Как ушёл Григорий, всё в избе и замерло. Вернулся только часа через два. Весь взмок, рубаха на спине потемнела, в сенях от него пар валил, как от жеребёнка запаленного. Пришёл, к пече привалился, едва дух переводит.

- Нет, не соглашаются отдавать. Голубёнка мне взамен всё выбрасывают. Сейчас снова пойду, только отдышусь.

Отдышался Григорий и пошёл опять. Час проходит, ещё того страшнее возвращается.

- Трудную вы мне задачу задали. И сейчас не отдают. То щенка выбросят, то поросёночка молочного. Приглянулся Ваня им, видать.

Посидел так за столом какое-то время, ковш квасу выхлебал, в третий раз пошёл. Возвращается, на себя не похожий.

- Получай, Евдоха, своё сокровище!

Сказал и пал, как замертво. Вот уж похлопотали мы над ним. А младенчик спит себе. Сиську пососал и уснул - намаялся за три дня-то. Евдоха над ним склонилась и на шаг боится отойти. Григорий, как в память вернулся, снова стращать начал.

- Муки ваши ещё не закончились. Пока некрещёный младенец, всякого ожидать можно. В избе-то его святые наши стеречь будут, а вот как крестить повезём, тут глаз да глаз нужен. Да вы не отчаивайтесь, я, силы будут, помогу. Но, всякое бывает, ко всему готовым нужно быть.

Два дня минуло, в церкву засобирались, крещение принимать. А то, хоть и живой младенчик, его вроде и нету вовсе. Ни имени, ни защиты от напастей.

Церкву-то, поди, знаешь нашу, бывал ведь. Нынче мода пошла - в храм, как на экскурсию ходить. А наша-то церква знаменита на всю округу. Здесь ведь раньше, ещё при царе-Косаре, люди не жили. Это дед моего деда сюда первый пришёл. Беглый он был, не то от солдатчины, не то от боярских лютостей. Беглые людишки завсегда в наши земли свободные стремились, тут уж таких много побывало. Поселился здесь Егор Сушь - мне имечко в его честь досталось, - на берегу речки избу поставил, обустраиваться стал. Тоскливо только одному пришлось. Вот и стало ему ночами чудиться, что с верхов крик петушиный доносится. По тому случаю и речку Чудовкой назвали. А потом раз углядел: стружь да щепки по реке плывут. Это уж первейший признак - в верхах кто-то поселился. Стали друг к дружке в гости наведываться да и зажили вместе. Потом ещё кто-то пришёл, из беглых. Так, человек к человеку, и деревня наша встала. Народ появился - на пеньки грех молиться, вот и порешили часовенку рубить. Срубить-то не долго - и место нашлось, на самом высоком берегу. Там, что вниз, что вверх, далеко всё видать. Река-то на излучину идёт, дак там такие леса открываются, что сердце не нарадуется, особо когда солнце садится. Толково наши предки жили - ладно место для жилья подбирали, ладно работали, ладно веселились. Сруб-то для часовенки поставить - дело нехитрое, да вот где икону взять, хоть бы уж какую-то? Думали-думали, так в голову и не забрело. А к вечеру бегут с реки угланы, орут во всё горло: "Икона плывёт, икона!" Мужики - на берег, глядят: и взаправду икону к берегу прибило. Одно только странно - она против течения приплыла. Тут её из воды вынули, в часовенку внесли. И начались с того дня службы, крестины да венчания.

Потом уж, много позднее, решили каменную церковь наладить. Деревня-то разрослась, народу много - негоже всем в деревянную часовенку хаживать. Да с каменной церквой такая, вишь, приключилась история. Правду, нет ли говорят, врать-то вроде не с чего, только церква наша сама себя строила. Людям не понятно, как это так - и камень завезли, и раствор намесили, а каменщикам невозможно даже за фундамент взяться, не пускает их к материалу. Однако ночью камень - как убывает. Так оно и шло. Старухи говорили: мол, Бог с ним, с камнем, без божественного промышления тут не обошлось. Потому и трогать не велели. И вот в одно прекрасное утро ахнули все жители. В ночь церква сама прямо из земли поднялась. Куполами сияет, решётки на окнах узорчатые, а над вратами икона Божьей Матери в дорогом окладе - хоть сейчас службу отслужить можно. Но порешили сначала внутреннее убранство в Явленной церкви закончить - её Явленной назвали. Позвали богомаза, который по стенам выучен писать был, он по канону и расписал. Но первейшая картина у него с преисподней вышла, как там черти грешников на костре палят, в котлах варят. И - надо же такому случиться! - только закончил он работу, грохнуло в небе, хоть и день ясный был, вдарила в самую церкву громовая стрела. Но не то удивительно, что светлым днём, а то, что прямо в глаз сатане. Исправлять тогда не велели, так и простояла эта картина с ущербом до тех дней, как церкву порушили.

Вот в Явленную церковь и отправилась Евдоха с Григорием сына крестить. В санях устроились, медвежьей полостью укрылись, а позади мы, угланы, увязались - полная кошевка набилась. Нам же любопытно! Дорога-то недальняя была - с одного конца на другой переехать. Едем, и вдруг вихорь взметнулся на дороге. Закружило, заметелило. Погода ясная стоит, а вокруг саней пуржит так, что и не разберёшь, где хомут, а где дышло. Только видать, как Григорий в санях поднялся. Руки в стороны раскинул, а вихорь кругом вьётся. Тяжко Грише приходится, а от нас помощь какая? Тем паче, самим шевельнуться невмочь. Мерин наш, как вкопанный, стал. Хрипит, бьётся, пена с губы клочьями летит во все стороны. А нас словно мороз сковал. Видим только, что слабеть Григорий начал. Уж и руки опускаются, вот-вот совсем рухнет. А младенца из материнских рук так и рвёт, так и рвёт вихрем.

Мы уж, грешным делом, подумали, что всё, конец, не управиться Грише с бесовской силой. Но тут - батюшки святы! - небо открылось, а там всё золотом блестит да серебром. Вот такими громадными буквами одно слово пламенеет, и распознать его можно - "ЗРИ!". Потом вроде лицо женское промелькнуло. И всё. Пропал вихорь, будто не было его вовсе. Небо закрылось. Стоят наши сани посередь улицы, народ со всех сторон сбегается, и солнце вовсю полыхает. Конь опамятовался, затрусил себе потихонечку к церкве. Только Гриша без сил в санях откинулся.

Вот я и думаю: что ж то слово означало? Кержаки так в своих книгах нужное помечают, батюшка мне объяснил, что призыв это к внутреннему нашему оку, чтобы мы сердцем чуяли, как всё на земле да вкруг нас обустроено. А я вот по недомыслию своему полагаю, что знак этот другое глаголет. Трудно тебе - глаз не закрывай, не отводи. Силы на исходе - опять же дело своё не бросай, глаза пошире распахивай. И на смертном одре, и в радости, и в печали не забывай глаза открытыми держать. Гриша так и жил. Ничего от него не укрывалось, потому и людям от него большая подмога была. Потому и не боялся он ни черта, ни сатаны, ни человека лихого!


Текущий рейтинг: 69/100 (На основе 57 мнений)

 Включите JavaScript, чтобы проголосовать