На рассвете

Материал из Мракопедии
Перейти к: навигация, поиск
Golden-chimera-128.png
Эта история была написана участником Мракопедии ErikKartman в рамках литературного турнира. Судьи и авторы Клуба отметили эту историю наградой "Золотая Химера". Пожалуйста, не забудьте указать источник при использовании.


Виделся Гришке чудесный сон — будто бы скоро домой. Будто кончилась война не через год, а за один день, и возвращается он в родную станицу, и не сам по себе, а с начищенным до блеска солдатским Георгием на груди. Лето, солнце печёт, кругом слепни, пчёлы, море цветов и трав. Батька стоит на крыльце в праздничной рубахе, и матушка с сёстрами тоже нарядились, как на крестины. А впереди всех дед. У деда густые усы, голубая черкеска, пояс с заклёпками. Висит на поясе длинный кинжал, и газыри на груди сверкают серебряными концами и петлями.

— Подымайсь!

Пропадает станица в тумане.

— Подымайсь! — выкрикивает дневальный.

Гришка домой не поедет. Некуда ехать. И отца, и мать в десятом году забрала азиатская холера. Забрала всех трёх сестёр, забрала деда, оставила только Гришку. Два года он мотался, что называется, без роду и племени, пока не нашлась очень дальняя тётка в Екатеринодаре. С тёткой же они переехали в Калужскую губернию, где летом четырнадцатого года застала Гришку война.

— Подымайсь!

Привычно запрыгивают солдаты в сапоги.

— Подымайсь! Стройся!

Вслед за всеми Гришка выбежал умываться. Стоял собачий холод, даром, что июль, и куда больше, чем портянки, грели мысли о завтраке.

Ух, ледяная! Прямо из ключа, на что повезло именно их роте — в других дневальным сперва побудка, потом сонными, вялыми, едва не похватав чужие сапоги впотьмах, бежать до ручья, черпать воду шайками ровно на утро всему взводу. Потому что про запас набрать ни времени, ни лишнего места никак нет — какой там, передовая! Не сегодня, так завтра подойдёт сам Гинденбург — гнать русскую силу обратно на восток, окружать, хватать, как гуся, за шею и в мешок. И надо будет держаться, пока ноги держат, чтобы увяз немец здесь хоть на одну неделю, чтобы не окружение, а — на-кась, выкуси!

Отступление идёт. Что-то будет?

Лица, шеи умыли, как надо — пора лоск наводить. Солдатский лоск нехитрый: винтовку проверить, постель убрать, фуражку нацепить, ремень затянуть потуже. За год службы Гришка научился выделывать всё это уже без задней мысли, как заводной щелкунчик. И сам не заметил, как справился едва не быстрее всех — вот и свободное время. Солдату на фронте свободное время, как дождевая вода в пустыне. Что ни накапает, всё дар божий.

Пошарил по карманам — пусто. Вся вышла, сволочь грешная. Искурилась вся махра. И как только вылетело из головы? Глянул направо — ещё постель убирают. Налево — Локотков Тимофей плохо замотал портянки с утра, перематывает, ругается, как чёрт.

— Курить будешь?

Гришка оглянулся на голос. Саша, по прозвищу Иподьякон, протягивал осьмушку махорки в жёлтом кульке. Поблагодарив, Гришка щедро сыпанул табаку на заначенный нарочно для этого кусок газеты, свернул самокрутку и жадно задымил. Спохватившись после второй затяжки, что всё ещё сжимает пятернёй чужой куль, протянул его обратно владельцу.

— Оставь, мне не нужно.

— Это почему это — не нужно? — нахмурился Гришка.

Саша-Иподьякон загадочно улыбнулся и извлёк откуда-то немного помятую пачку папирос “Зефир”. Гришка ахнул.

— Где взял?

— Где взял, там нету, — засмеялся Саша.

— Дай две?

— Смотри, молчи. Только тебе дал, — предупредил Саша, глядя, как Гришка запихивает папиросы за подбой фуражки.

С Сашей-Иподьяконом они сдружились давно. Саша учился в гимназии и семинарии, много знал и любил рассказывать. Гришка учился только в гимназии и недолго, знал мало, но любил слушать. До войны Саша служил при храме в Петрограде, при каком — не распространялся, но Гришка их и не знал. Настоятелем того же храма был его отец. А прозвище своё Саша получил замечательно — за историю, которую однажды рассказал. “Сан мне не достался по слабому характеру, — говорил Саша. — Потому что, когда не служба и не семинария, так я непременно пьянствовал, как последняя сволочь, пользуясь непотизмом со стороны родного папеньки. А подошёл тем временем срок поставлять меня в иподиаконы. Зная, что всё назначено на послезавтра, когда их преосвященство, — архиерей, значит, — прибудут, я с чистой душой направился в кабак. Что там было, не опишу, потому что и сам помню исключительно обрывочно. Но вернулся я под утро, едва стоя на ногах, а меня хвать под локти и тащат. Говорят, мол, их преосвященство вернулись на день раньше, хиротесия будет. А пьяному что, море по колено, говорю — волоките, черти. А сам думаю — много-то от меня не требуется, простою уж как-нибудь столбом. Заходим в храм, а там уже столпотворение, надышали, накоптили, спёрто, как в бане. И благовония курятся, хоть вешайся. Стою в тумане, под облачением прею, как сволочь, их преосвященство мой орарь благословляет. Потом вижу — несут подпоясывать. Обвязали меня крест-накрест, как ветчину, а мне уж тошно и голова кружит от благовоний. Их преосвященство подходит, благословение читает, а от самого ещё страшнее благовониями разит. Он мне ладонь на голову, призри, говорит, на раба Твоего, рукополагаемого во иподиакона. Тут вся благодать из меня наружу-то и попёрла. И архиерея покрыл, и все полы ровным слоем — всё моё меню можно было по порядку расписать, тут каша с мясом, там ситное. Что тут началось — словами не расскажешь. Всыпали мне по первое число. Папенька, их высокопреподобие, самолично меня из храма выперли, в солдаты, мол, пойдёшь, там пьянствовать нечем. А потом война.”

Вошёл, глядя на красивые карманные часы, фельдфебель Блохин. Построили на смотр. Младшие унтеры проверили у каждого обмундирование, руки и лицо, а затем — винтовки совместно со взводными. После пары дежурных замечаний, — у кого штык грязный, у кого рожа, — смотр кончился. Здесь, на фронте, его было не сравнить с самым первым Гришкиным смотром в дивизии. Там фельдфебель лично скрупулёзно выискивал огрехи, искал, к чему придраться. На передовой смотрели быстро, но строго. И гораздо больше внимания уделяли оружию.

За завтраком всё было, как и всегда. Разливали чай из большого самовара, выдали немного сахару и хлеб на день — два с половиной фунта с подгорелой корочкой. Гришка, как обычно, умял полфунта с чаем, а остальное поделил на восемь четвёрок, чтобы можно было быстро подкрепиться при случае. Кто-то из унтеров привычно ругался, что льют мало чаю, самоварный привычно отвечал, что на том свете напьются вдоволь. Необычное началось после завтрака.

— Прибыли! Прибыли! — разносилось по роте шёпотом и в голос. Каждый передавал другим, иногда даже не зная толком, кто прибыл и куда. Гришка знал только в общих чертах, и в глубине души страшно волновался и сгорал от нетерпения. Прибыть могло только подкрепление, которого ждали, как второго пришествия. Одиннадцатый Лифляндский чудовищный полк.

Чудища.

— Барон остзейский, вот такая дура, с каланчу!

— Врёшь!

— Не вру, ей-ей, братцы...

— Страшные, сволочи, как смерть, когти — во!

Гришка всё прикидывал, когда можно подловить момент, отпроситься хоть ненадолго. До самого обеда ни одной свободной минуты ему не полагалось. Однако возможность представилась сама собой. После завтрака вместо обычных работ и занятий роту повели слушать батюшку. Беседы с батюшкой для нижних чинов бывали раз в неделю, и по распорядку — после обеда и занятий. По всем признакам происходило что-то, как сказал бы Саша, экстраординарное.

Батюшку Гришка не слышал. Все мысли были только об одном. Проповедь была, судя по тембру, вдохновляющая и торжественная, но её смысл от Гришки безнадёжно ускользал.

— Иаков же вышел из Вирсавии и пошел в Харран, и пришел на одно место, и остался там ночевать, потому что зашло солнце. И взял один из камней того места, и положил себе изголовьем, и лег на том месте. И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба, и вот, Ангелы Божии восходят и нисходят по ней. И вот, Господь стоит на ней и говорит: Я Господь, Бог Авраама, отца твоего, и Бог Исаака, не бойся...

Не стоится спокойно. Пролетают слова мимо ушей.

— Иаков пробудился от сна своего и сказал: истинно, Господь присутствует на месте сем, а я не знал. И убоялся, и сказал: как страшно сие место, это не иное что, как дом Божий, это врата небесные. Так же и в сердце нашем присутствует Господь, а мы не знаем по неверию и малодушию. И боимся найти в своём сердце врата небесные, лестницу между землёй и небом, и смерти страшимся, и не слышим, что говорит Господь: не бойся, ибо Я не оставлю тебя. Сказано: “На Бога уповаю, не боюсь — что сделает мне плоть?”

В толпе ахнули. Головы разом завертелись в поисках источника звука. Унтеры одергивали и покрикивали, наводя порядок.

— Вон! — крикнул кто-то. Все головы разом повернулись в одном направлении, и Гришка тоже повернулся.

Они спускались с холма, от артиллерийской батареи. Мимо берёз медленно двигалась колышущаяся бесформенная туша, будто вылепленная из грязного теста. Огромная, грозная, не меньше двадцати саженей в высоту, она вышагивала, как слон, на пяти толстых дряблых колоннах, заменявших ноги.

— Барон фон Гальгендорф, — толкнул Гришку Саша-Иподьякон. — Из остзейского дворянства. В чине полковника, командует одиннадцатым Лифляндским чудовищным полком.

— Ты почём знаешь? — прошептал Гришка.

— Я, пока при храме в Петрограде служил, господ навидался — не всякий митрополит столько видит. Столица!

— Что, и этот на службах бывал?

— Врать не буду, не бывал. Он бы и в притвор не влез. Только господа-то между собой всегда знакомые, все на слуху, а такой индивид — уж верно. Смотри!

Что-то чёрное, вроде большущего вороха тряпья, спикировало с небес прямо на спину барона. Чёрная тварь была намного меньше, и походила бы сейчас на ворону на спине лошади, если бы вообще могла хоть на что-то походить.

— Это при бароне. Как начали полки формировать, всех чудищ сразу производили в офицеры, потому что каждый там за роту сам по себе, а то и за несколько. Тут тоже хотели, но вышла оказия: узнали, что это страховидло выводит в бароновом теле каких-то будто птенцов. А бабу в офицеры, вроде как, не положено. Произвели в ефрейторы, приписали к Гальгендорфу денщиком.

Чёрное чудище покачивалось и колыхалось на спине полковника, словно и в самом деле состояло из обрывков чёрной вуали или горелой бумаги. Гришка вдруг перевёл взгляд на батюшку. Батюшка стоял на прежнем месте неподвижно и что-то шептал.

— Не первый ведь раз, а всё не может. “Отче наш” читает про себя. Только толку от этого немного. Барон Гальгендорф крещён в православную веру.

Гришка обомлел.

— А вон та, на нём — тоже крещёная, что ли?

— А пёс её знает, не факт. Она и говорить-то, вроде бы, не умеет.

За бароном вереницей тянулись семеро. Они казались маленькими на его фоне, но по берёзам Гришка мог судить, что каждый из них в четыре-пять аршинов ростом. Теперь вся процессия подошла достаточно близко, чтобы рассмотреть получше. Сутулые, горбатые, покрытые язвами, страшно истощённые старики двигались необычайно резво для своей полуживой наружности. С голов, бровей и подбородков свисали жидкие и тонкие, как паутина, седые космы, доходя до пояса и даже ниже. Старики шли вереницей, медленно, глядя в пустоту, и Гришка вдруг понял, что они слепые. Их вёл кто-то маленький, совсем незаметный в ногах. Но самым странным в стариках было даже не это, а кривые и острые, как у зверей, когти длиной с два пальца.

— А это старцы из лифляндских болот. Титулов и чинов не знаю, но это и есть весь полк — они, птица и барон. Каждый старец, говорят, легко обдирает дюжину солдат.

Гришка поёжился.

— А они не слепые?

— А как же. Вон, видишь — поводырь.

Гришка сощурился. Впереди старцев шла девчушка лет, самое большее, четырнадцати, в простом крестьянском платье.

— Ты не смотри, что они страшные. В бою ещё страшнее. Когда доходит до дела, поводыриха прячется, а старцы выворачивают землю наизнанку. И там, где они вывернули, почва под ногами горит, как в преисподней. И все слепнут, а они — наоборот.

Чудовища ещё долго шли мимо построенных на проповедь рядов. А Гришка думал об одном. О том, не подведёт ли чудовищные полки и Гинденбург.

Отобедав жидкими щами почти без мяса, которые превратились в довольно приличное кушанье от размятого в них фунта хлеба, Гришка погрузился во фронтовую рутину. Несмотря на слухи, будто долго стоять не будут, и будто Алексеев уже получил от великого князя Николая Николаевича приказ полностью оставить Польшу, солдаты упорно рыли дополнительную линию окопов перед позициями резерва, протягивая их до самой железной дороги. Гришка знал, что с той стороны полотна другие роты точно так же подводят свою линию. За тяжёлым трудом прошли несколько часов, когда его вдруг окликнул унтер Оскомин и сказал, что фельдфебель Блохин вызывает к себе.

— За мной шагом — арш!

Гришка шёл, раздумывая, что от него понадобилось фельдфебелю. Ничего толкового не придумалось. Но в итоге оказалось, что вызывал даже не фельдфебель. Рядом стояли ротный командир и сам полковник. Гришка отдал честь, вытянувшись по уставу во фронт.

Что случилось, Гришка так до конца и не понял. Ясно было одно: в это дело втянул его Саша-Иподьякон, указав ротному, как нужного человека. И теперь они стояли с заряженными винтовками посреди укреплённого крестьянского двора на самом переднем краю обороны. Вместе с ещё десятком солдат они должны были сопровождать полковника на встрече с переговорщиками от немецкой стороны.

Переговорщики не заставили себя долго ждать.

— Барон фон Шлахтхоф, с прусских болот, — еле слышно выдохнул Саша — так, чтобы его слышал только стоящий впереди Гришка.

Барон был ростом около трёх саженей. Впрочем, рост здесь был величиной эфемерной — походило на то, что обычно барон перемещается на всех четырёх. Под мундиром оберста, увешанным орденами примерно в пуд каждый, залегала жёсткая, как кора, крокодилья кожа. В профиль барон Шлахтхоф тоже напоминал крокодила — двухаршинная узкая пасть с редкими острыми зубами для захвата добычи, широко посаженные мутные глаза со зрачками-щёлками. По земле стелился толстый, как воловья шея, гребнистый хвост. Сопровождали оберста три точно такие же образины, но поменьше ростом и в мундирах ротмистров.

— Командует восемнадцатым ландверным чудовищным полком. Уже, значит, подошёл весь полк — братья, кузены, дети, племянники, целое семейство Шлахтхофов. Около пяти десятков таких же.

Гришка невольно сглотнул.

Говорили по-немецки. Гришка всегда был, что называется, “нихт шпрехен”. Но оберст утробно рычал, и слова так сливались в дребезжащий гул, что Гришка, вероятно, не понял бы ни слова, если б даже шпрехен. А Саша-Иподьякон каким-то образом понимал.

— Предлагает условия капитуляции от имени фельдмаршала фон Гинденбурга. Сдать укрепления, сдаться в плен в полном составе. Гарантирует безопасность и небольшое денежное довольствие в тылу, пока не выиграют войну, затем — свободное возвращение в Россию.

Полковник говорил бегло, как самый настоящий немец. Гришка поразился и даже возгордился такой начитанностью командира. Немецкие слова у него, русского, получались даже лучше, чем у прусского страшилища.

— Говорит, о выигранной войне мечтать пока рано. Эк завернул! — восхищённо выдохнул Саша. — Говорит, приказа оставлять оборону не было.

Полковые командиры продолжали обмениваться любезностями, а Саша исправно переводил Гришке в затылок. С каждой минутой утробный гул барона Шлахтхофа делался всё более низким и грозным.

— Их высокоблагородие говорит, переговоры бессмысленны. Мол, нечего предложить ни их стороне, ни нашей.

Оберст прорычал что-то особенно грозно. Затем по-военному попрощался, развернулся всей многотонной тушей и поковылял прочь. Чудовища в мундирах ротмистров по очереди направились за ним. Эти последние слова Саша не перевёл. Позже, когда уже возвращались в расположение, Гришка смог спросить его по-человечески.

— Что он там сказал?

— Пугает, сволочь. Ничего интересного.

— А всё равно, переведи.

Саша помолчал немного.

— Их высокоблагородие сказали — переговоры бессмысленны.

— Да слышали. Скажи лучше...

— Ты не перебивай. Переговоры, говорит, бессмысленны. А барон ответил так: завтра смысл будет ясным, но уже мало кто его увидит.


Гришка опять вернулся домой. Теперь он поднялся среди ночи с постели. Пересохло в горле. В хате темно, отец с матерью спят, и сёстры спят, и дед. Гришка опустил босые ноги на холодный дощатый пол, половицы скрипнули под весом. Пошёл к ведру с колодезной водой, которую набирали днём специально для питья. А когда проходил мимо окна — краем глаза увидел красноватые отблески.

Снаружи, куда хватало взора, пылали пожары. И рощи, и степь — всё до горизонта было объято красным огнём, и небо застилали бурые дымы. А над пожарами поднималась огромная тень, нависнув над станицей, над Кубанью, надо всем миром, и смотрела в Гришкино окно. И от её взгляда, бессмысленного, холодного, безразличного, как звёздная бездна, сердце сжимала тревога.

— Тревога!

Всё исчезало в буром дыму.

— Подымайсь!

Гришка вскочил, как ужаленный. Кто-то из роты уже быстро одевался, но основная часть ещё спала богатырским сном. Унтеры и дневальные бегали от постели к постели, едва не за шиворот поднимая солдат на ноги. Как можно плотнее обмотав ноги, он просунул их в голенища, одним махом влез в гимнастёрку и затянул ремень. Меньше, чем через минуту, Гришка уже бежал за унтером Оскоминым с винтовкой в руках. Ещё только рассветало, и в густых сумерках с трудом угадывалась неоконченная линия траншей перед валами резерва.

Расставили по позициям. Слева, как всегда, стоял сосед Тимофей Локотков, всматривался в темноту. Гришка несколько раз окликнул Сашу-Иподьякона, и с правой стороны, через несколько бойцов, помахали рукой.

— Ни проволок не натянули, тьфу, пропасть, — чертыхнулся Тимофей. — Сидим, что в готовой могиле, успевай закапывай.

“Знал бы ты, — подумал Гришка, — что на нас идёт. Никакая проволока их не остановит”. Но ничего не сказал.

Светало. Всё ещё стояли сумерки, но теперь было видно намного дальше. Траншея рассекала узкий промежуток между железнодорожной насыпью и водным каналом. Сзади, далеко на возвышении, видно было прикрытый путь передовых позиций батареи. Спереди... Спереди Гришка видел пока слабо, но уже различал за полверсты передние линии, солдат в окопах, проволочные заграждения, рогатки, валы с пулемётами и укреплённый двор, где чудовище говорило человеческим языком. Посмотрев по сторонам, он нашёл на позиции ротного командира — совсем молодого, как сам Гришка, подпоручика Котлинского, и рядом — фельдфебеля Блохина. Фельдфебель поминутно смотрел на часы, будто ждал не атаку врага, а назначенное свидание, и ругался про себя — опаздывают. Гришка припомнил подарок Саши-Иподьякона. Вынув из подбоя папиросу “Зефир”, он закурил. Тимофей Локотков, повернувшийся на дым, глянул на него, подняв брови. Гришка пожал плечами и отдал вторую папиросу. Теперь ли курево жалеть?

Через каких-нибудь полчаса Гришка увидел, как туман поднимается от реки.

Совсем маленьким он, бывало, сидел на берегу на рассвете, рыбачил или делал ещё что-нибудь. И не раз видел, как над рекой густеет туман. Он собирался часами, сперва тонкой, еле заметной паутинкой, которая затем сбивалась в прозрачную дымку. Наконец к самой заре туман густел, скатывался в комья, как вата, чтобы медленно, словно тесто, вылезти из берегов и укутать собой всё вокруг. Но туман, который полз от воды сейчас, густел каждую секунду. Он был быстрым и грозным, как туча, рос всё выше и неминуемо приближался. Вот подходит. Вот коснулся первыми серыми завитками проволочных рогаток. Скрыл их под десятисаженной толщей. Навалился на переднюю линию траншей.

Выстрелы загремели почти разом. Грохали трёхлинейки, целясь в туман. Им отвечали хлопки “маузеров” — совсем близко, с ужасом понял Гришка. В облаке тумана ландверная пехота подошла к самым проволочным линиям, и, может, уже разбирала их по частям. Затарахтел пулемёт на позиции под насыпью, ему вторили ещё два с того берега канала. Оба пулемёта на валах молчали, и в их молчании был страх.

Далеко-далеко, за передними линиями, за туманом, заухало, загрохотало. Начала работу немецкая батарея. Тут же по команде огрызнулись две скорострельные морские пушки Канэ, заработали старые крепостные орудия. Первые снаряды легли.

Даже в тумане было видно, как разлетаются комья земли и куски ограждений. Тяжёлая артиллерия била неточно, но два снаряда разорвались, по-видимому, прямо у передней линии, расчищая путь пехоте. Грохнуло ещё дважды, и Гришка увидел столпы дыма и пыли уже близко, на полпути от валов к неготовой траншее. А потом туман поглотил и их. Облако подползало всё ближе.

Что-то чёрное ястребом свалилось на передние линии и потонуло в тумане. Через секунду оно вынырнуло и описало над серым стелющимся облаком полукруг. Это была похожая на огромную чёрную шаль нахлебница барона фон Гальгендорфа. Чёрная птица снова ворвалась в туман, и теперь уже не показывалась. Гришка ощутил сквозь сапоги, как дрожит земля. Подходил сам барон.

Гигантская туша из теста перебралась через железнодорожную насыпь, как через плетень. Даже целиком войдя в туман, Гальгендорф торчал из него, словно горный хребет из облаков. Перешагнув невидимые проволочные заграждения, он вдруг встал на месте и начал медленно плясать, выделывая круги дрессированным слоном. Гришка видел, как поочерёдно поднимаются и опускаются с грохотом пять многотонных ног. А потом в тумане раздались вопли.

Впервые с самой тревоги Гришка увидел неприятеля. В самой близкой части облака, где туман был редкий, носились серые человеческие фигуры. Их движение было похоже не на стройную атаку, а на попытки спастись. Из глубины облака вдруг вынырнула чёрная тень, камнем упала на одну из фигур и уволокла в туман.

Горообразный Гальгендорф уходил всё глубже в облако. Он продолжал топтать всё, что бегало внизу, пока не дошёл до оборонительных линий. Сквозь густеющую дымку Гришка вдруг увидел, как по рыхлым бокам барона, цепляясь когтями и зубами, карабкаются похожие на крокодилов чудовища. Всё потонуло в тумане.

Облако обрушилось на траншею вёдрами воды. Из Гришки выбило дух ледяными струями, а через секунду он понял, что уже стоит по колено в болоте. Памятуя о том, для кого болото — дом родной, он выбросил винтовку наверх и, цепляясь изо всех сил, соскальзывая с сырого земляного края, выбрался сам. Вода прибывала. Не успел он подняться на одно колено и подобрать винтовку, как траншея заполнилась целиком. Где-то совсем близко барахтались и кричали однополчане, пытаясь взобраться на скользкие стены.

— Саша! Иподьякон! Отзовись, сволочь! — окликнул несколько раз Гришка.

— Сам сволочь, — донеслось из тумана. Выплыл, чёрт! На радостях Гришка чуть было не побежал к нему, да так и сел. В каких-нибудь трёх саженях левее проползло тёмное, громадное, и с тихим плеском нырнуло в траншею.

— Тимоша! Локотков! Здесь? — Гришка старался звать негромко, но слышно. Никто не отозвался. И вдруг за плеском воды раздался страшный крик, будто того, кто кричал, живьём разрывали на куски. Крик доносился с самой ближней левой позиции.

Туман начинал редеть. Сгущённый неведомой силой за счёт реки, теперь он обрушил всю свою мощь на траншеи и ослаб. Гришка на брюхе полз по мокрой траве вдоль окопа, ставшего крокодильей запрудой. Сквозь артиллерийскую канонаду и редкие ружейные выстрелы с той стороны насыпи доносились вопли. Туда тоже добралась бесчисленная родня Шлахтхофов.

Саша-Иподьякон лежал в траве шагах в десяти от траншей, бледный, но живой и невредимый.

— Унтер Оскомин где?

— Того, — шепнул Саша. — Потонул унтер.

— А фельдфебель, ротный?

— Чёрт их знает. Я и про себя-то не знаю, жив ли я, или уже в преисподней.

Вдвоём они кое-как отползли за валы позиций резерва. Самого резерва не было видно и в помине. Гришка похолодел, но взял себя в руки.

— Почему никого наших не слышно?

— А сам-то как думаешь?

Что правда, то правда.

Канонада стихла, причём с обеих сторон разом. Ружейные выстрелы тоже почти прекратились. Некоторые ещё хлопали в отдалении, но здесь, между насыпью и невидимым ещё в тумане каналом, наступила мёртвая тишина. Только тихий плеск воды.

Туман сгущался над траншеями, в остальных местах он теперь был гораздо реже. И сквозь него Гришка увидел, как к валам идут люди. Идут в полный рост, с винтовками, цепью. Так не пойдут раненые или те, кто собрался перегруппироваться и посчитать потери.

Внезапно в голову пришла бредовая идея, хуже которой нет.

— Иподьякон! Делай, как я, — потормошил Гришка. А сам набрал побольше воздуха в грудь и завыл, как волк. Саша глянул на него со страхом, как на умалишённого, но вдруг приподнялся на локтях и тоже взвыл — страшно, по-дурному, закалённым церковным голосиной.

Немцы за валами встали, как вкопанные. Потоптались на месте пару секунд — и вдруг побежали.

Гришка и Саша разом выскочили из-за валов и с воем погнались за немцами, которые теперь едва не кувыркались через себя, воображая, что их гонит целая рота очередных чудищ. Но теперь настал черёд остановиться им двоим. В тумане прямо перед ними выросла девчушка в простом крестьянском платье.

— Давай назад, — ухватил Гришка за ворот. Иподьякон чуть не опрокинулся.

Земля тлела. Даже в тумане видно было, что от травы идёт дым, а на чёрной земле то вспыхивают, то затухают красные угольки. От земли шёл жар, как от банной печки. С немцами что-то творилось. Они падали, не могли встать, натыкались друг на друга, как слепые.

— Обойдём по насыпи, — шепнул Гришка. Железная дорога виднелась совсем рядом, в десятке шагов. Саша не видел то, что увидел Гришка прежде, чем отвернуться: как в дыму показался высокий, горбатый и тощий.

Они отползли к насыпи, да так и залегли под ней.

Сколько времени прошло с начала атаки, Гришка сказать не мог. Может, полчаса, может, час. Он давно потерял счёт. Словно год назад была утренняя тревога, но солнце всё не всходило, и туман не рассеивался. В сотне шагов от них чернела воронка, выбитая снарядом. Воронка точно так же, как окопы, заполнилась водой, и туман над ней был ещё гуще.

— Смотри, — вытянул руку Саша.

Далеко впереди из тумана проступали раскуроченные и вывернутые рогатки. Первая линия укреплений. А дальше и левее, навалившись на железнодорожную насыпь, возвышался огромный курган.

— Гальгендорф?

— Он. Нам бы не найти на тех, кто его свалил.

— Шлахтхофы тут. На наших позициях.

Саша помолчал, раздумывая.

— Куда теперь? Там живых не будет. Глянь, как распахали.

— Вернёмся. Пока недалеко уползли, наших найдём.

— А дальше куда? В штыки? За бога, царя и отечество? — съехидничал Саша.

А Гришка вдруг понял, что не хочет умирать. Ни за бога, ни за царя, ни за отечество.

Что до его смерти богу? Не сейчас, так завтра.

Что Гришке до царя, государя-батюшки, самодержца всероссийского? Не царь ему шил шинель, не царь варил щи. Царь за Гришку только ел, пил да спал. А Гришка за него мёрз в окопах. Всё по-честному.

Что у Гришки за отечество? Нет больше отечества. Ни дома, ни родных. Одна тётка осталась в Калуге — так та ушлая, и при немцах как-нибудь проживёт.

Но ещё Гришка неожиданно ясно понял одно. Нельзя бежать. Потому что отходят русские силы, сотни, тысячи, сотни тысяч таких же Гришек и Сашек. И если сегодня побежать, то от смерти не уйти, её не обманешь. Потому что взамен смерть возьмёт их, сотни и тысячи, которые отступают из проклятого мешка, возвращаются домой. Он ещё у многих есть, их ждут отец с матерью, и сёстры, и братья. И надо делать, что должно. И, может быть, придётся умирать. Не за бога, не за царя, а просто потому, что больше некому.

— Прощевай, Гришка.

— Прощевай, Сашка.

Обняв напоследок названого брата, Гришка полежал ещё внизу, пока Сашины сапоги не скрылись за насыпью. Иподьякон собирался дезертировать через сломанную отступлением линию тыла и возвращаться в Петроград, где, по его словам, опять, как в девятьсот пятом, зрело что-то грозное. А у Гришки была своя дорога.

Между насыпью и затопленной траншеей он неожиданно нашёл ротного. Подпоручик дышал хрипло, с бульканьем и свистом — в лёгкие попала грязная вода. Но всё же дышал.

— Вашбродие, позвольте...

— Отставить челобитные, — сердито захрапел подпоручик. Его молодое лицо совсем побелело, но крови нигде не было. — Доложите без чинов.

— Мы с вами живые. И немца не видно, где наступление? Может, их дела тоже неважные. А у нас, может, ещё кто-нибудь жив.

— А чудища? Чудища в траншеях, — прохрипел ротный.

— Не плещутся. Не видно. Может...

Гришка поёжился.

— Может, жрут. Если сейчас дадите команду, да я передам погромче, да кто-нибудь откликнется — как знать. Авось, выйдет контрманёвр, а?

Ротный думал. Он приподнялся на локтях, на лбу выступил пот.

— Передавай. В контратаку.

Гришка отполз подальше от насыпи, встал на четвереньки, чтобы вошло больше воздуха, поднатужился — и заревел лосем:

— Рота, слушай команду! В атаку шагом — арш!

Ни единого звука в ответ.

Но вдруг Гришка увидел, как из-за позиций резерва, из-за неразобранных отвалов земли, отовсюду выползают солдаты. Среди них не было ни фельдфебеля, ни взводного, ни соседа Тимофея Локоткова. Их осталось меньше двух десятков. Но они молча подползали ближе, приподнимались, видя, что никого, кроме своих, нет. И вставали в полный рост.

Наступали в молчании, не встречая ни единой души. Только один раз рота легла по хриплой команде подпоручика, повторённой Гришкой — когда мимо прокатилось двухсаженное колесо, собранное из мёртвых тел и ощетинившееся штыками. Саша-Иподьякон рассказывал, что немецкие колдуны пускали такие на англичан. И всё же похолодело нутро, а глаза не могли оторваться от макабрической махины, покуда та не исчезла в тумане.

Вот прошли воронки с водой. До траншей осталось совсем немного, каких-нибудь две сотни шагов. Рота по приказу подпоручика держалась поближе к насыпи, чтобы при обстреле быстро залечь в водосточную канаву.

— Вашбродие, может, грянем? — спросил вдруг Гришка. Ротный хрипло усмехнулся.

— Мне по чину ли теперь кричать? Вдарим молча. Передавай — бегом!

Гришка выбежал чуть вперёд.

— Рота, бегом — арш!

И рванули молча, без единого крика. И туман рассеялся совсем.

Гришка видел линию траншей. Видел, как, забыв осторожность, встают во весь рост немцы, не веря своим глазам. И как вдруг разворачиваются и бегут, расталкивая друг друга перед разутюженными обстрелом проволочными рогатками, как бросают пулемёты на земляном валу. Оглянулся — и увидел, как молча бежит по пятам рота резерва, брошенная в контратаку, равняется на подпоручика и его авангард. И ещё увидел, как спускается с неба громадная серая цепелина. Только хотел закричать, предупредить, смотрит — а на палубе русский офицер, улыбается ему, Гришке, и спускает на землю лестницу.

— Полезай, братец! Отступление!

Не веря глазам, Гришка влез по лестнице на палубу. Офицер, артиллерийский капитан, по-прежнему улыбался во весь рот.

— Справились, сдюжили, орлы! Последние дивизии отходят, приказ выводить гарнизон!

— А как же наши? Как ротный? — от удивления Гришка даже забыл о чинах и говорил с капитаном, будто с приятелем.

— И за ним прилетят! На всех хватит, всех заберём, — засмеялся артиллерист.

Гришка и не заметил, как цепелина плавно поднялась в воздух и начала набирать высоту. Теперь от высоты перехватывало дух. Внизу проплывала насыпь с ровными нитками рельсов и шпалами поперёк, проплывали траншеи и проволока, проплывала батарея, канал и тёмная лента реки. В потоке воздуха цепелина взлетала всё выше — под самые облака.

И видел Гришка чудесный и страшный сон наяву, будто одни только люди воюют на земле. И нет чудовищ, и ничего нет, и самого его, Гришки, больше нет. Будто пал он в бою под крепостью Осовец, в последней контратаке отравленной газами тринадцатой роты Землянского полка. Будто выходит с кровью из лёгких дух, и молча, как мертвецы, наступают однополчане на немецкую сторону. А он, Гришка, лежит на сырой пожухлой траве, сжимая винтовку до белых костяшек, и багряный занимается в тумане рассвет. Но вот моргнул — и пропало наваждение. Снова он здесь, летит на громадной цепелине, и поднимается та выше и выше, до самого царства небесного, и видно вдалеке — батька стоит в праздничной рубахе, весь божьим светом одетый, и смеётся, машет Гришке, а за ним матушка с сёстрами нарядные, как на крестины, и дед в голубой черкеске улыбается хитро через густые усы. И радостно Гришке на сердце, и тепло, как в солнечный летний день. И скоро домой.

Текущий рейтинг: 93/100 (На основе 21 мнений)

 Включите JavaScript, чтобы проголосовать