(в том числе анонимно криптовалютой) -- адм. toriningen
Жизнь и смерть семейства Мазур


На заре своего существования семейство Ма́зур жило бедно и пользовалось всеобщим презрением. Мама рассказывала мне, что ее прапрабабка, Марыська Остаповна Мазур, вместе со своим мужем, маминым прапрадедом, Остапом Григорьевичем Прокопенко, жили в одной хате вповалку со скотом и занимались любовью на глазах у своих детей, спавших с ними на одной лавке. Марыська Мазур была маленькой, смуглой, почти черной женщиной, не умела ни читать, ни писать, ни считать, но зато с самого детства могла бросить горсть пшеницы или подсолнечника и по тому, как рассыпались семечки, рассказать, где находится потерянная вещь, сколько проживет ребенок или что нужно сделать, чтобы корова давала больше молока. За эту врождённую способность и ещё некоторые личностные черты ее и заприметили. С тех пор наша семья и начала носить фамилию Мазур по материнской линии.
По словам моей мамы, Марыська не умерла в привычном понимании этого слова, а все дряхлела, чернела, уменьшалась и съеживалась, будто чернослив, и в итоге превратилась в маленькую куколку, которую можно было взять рукой и посадить на стол или на печь. Помню, меня с детства пугала эта крохотная тряпичная куколка в платочке, повязанном под подбородком, в первую очередь, потому что по ней не было понятно, старушка это или маленькая девочка, а во вторую, потому что у нее было абсолютно чёрное — без глаз, рта, носа — лицо.
Когда моей маме нужно было выполнить "особое", как она говорила, поручение, она обращалась к этой куколке, сидящей в зале на комоде в своем цветастом старомодном платьице, и говорила: "Бабусенька, помоги мне". И тогда куколка вставала со своего места и бежала выполнять ее просьбу или давала мудрый совет.
— Вот так, — говорила мне мама, — прожила такую долгую жизнь, стала первой ведьмой в роду Мазур, а в итоге закончила у своей праправнучки на побегушках.
Не сказать, чтобы судьба Марыськи была самой страшной в нашей семье. Ее муж, Остап Григорьевич Прокопенко, умер молодым, будучи таким же грубым и неотёсанным крестьянином, как и его жена, и так за всю жизнь и не выучил ни единой буквы, ни единой цифры, и так и не узнал, что солнце встает на востоке, а садится на западе, и что земля, оказывается, круглая, и что есть и другие народы, кроме его собственного. Он был мрачен, молчалив, с вечно черными от земли руками, ел все, что дадут, спал, не брезгуя, вместе со скотом и умер безо всякой причины в возрасти двадцати шести лет. Сразу после его смерти Марыська по странному совпадению резко разбогатела. Откуда-то вдруг у нее появилась корова, которая начала давать огромный удой и без перерыва рожать телят, урожай цвёл и колосился, и вскоре неграмотная, нищая, всеми презираемая Марыська стала самой богатой и завидной невестой села, несмотря на возраст, близящийся к третьему десятку, и на десять детей, рождённых в свое время от Остапа, из которых к тому времени, впрочем, в живых осталось только двое. Остап же был похоронен не на кладбище, как того требовал обычай, а под порогом, вместе с его покойными восемью детьми, и до сих пор, спустя многие годы, он иногда утробно ревел в земле и тряс дом так, что я маленький мочился от страха.
Дом наш и был той самой хатой, где когда-то Остап и Марыська спали вповалку с животными. С каждым новым поколением дом разрастался и богател, обновлялся и перестраивался, и в итоге мы жили в просторных десяти комнатах, светлых и дорого обставленных, но где-то там, под новым высоким фундаментом, всё ещё сохранился старый порог, под которым лежал принесённый когда-то в жертву Остап как залог нашего процветания, и тряс, тряс все наши десять комнат, как землетрясение.
Про детей Остапа и Марыськи я знал немного. Знал лишь, что из десяти выжило только двое, а потомство дал только один, Петро́ Остапович Мазур, который так сильно не хотел делиться накопленным достатком со своим братом, что посреди бела дня проломил ему голову топором, когда тот заикнулся о том, что намерен жениться, а значит, хату и скот нужно делить пополам. С тех пор этот безымянный, невинно убитый брат то и дело появлялся у нас то на кухне, то во дворе, и вечно искал какую-нибудь тряпку, чтобы заткнуть хлещущую кровью рану у себя на голове.
— Возьмите, дедушка, — сказал я ему однажды и протянул чистое полотенце.
— Ох, спасибо, мальчик, — ответил он, зажимая полотенцем окровавленный затылок. — Ты знаешь, у меня почему-то жутко болит голова.
— Неудивительно, — сказал ему я, — у вас ведь там такая огромная рана.
— Что ты, — ласково улыбался он. — Это всего лишь царапина. А знаешь, я ведь скоро собираюсь жениться. Вот мой брат Петро отдаст мне мою половину и тогда я смогу привести невесту...
С грустью выслушивал я его рассказ, всегда один и тот же.
Несчастный и не знал, что его брат Петро давным-давно уже прожил свою лучшую жизнь, полную богатства, расточительства, бесконечного кутежа, пьянства и обжорства, а также чрезвычайно жестокого обращения со всеми своими родными и слугами, которое до сих пор было притчей во языцех в нашей семье. Непокорных и провинившихся он любил выгонять голыми на мороз или наоборот заставлять весь день не двигаясь стоять на жаре, пока несчастные не теряли сознание от усталости и жажды. Одного из слуг так выставили в особо жаркий день, пока его не пришлось заносить в дом обделавшимся и с алыми пузырями на спине, руках и лице. О его порках ходили легенды, причем он был одинаково беспощаден как к слугам, так и к собственным детям. Этот толстый, краснолицый, с густыми черными кудрями человек ни дня в своей жизни не работал и умер по официальной версии от ожирения и обжорства, а по неофициальной — от отравления собственными детьми, не выдержавшими его измывательств.
После его смерти власть в доме перешла к его дочери, Ганне Петровне Мазур, причем по никому не известной причине — она не была ни самой старшей, ни самой умной, ни самой красивой или хозяйственной из его детей. Зато у этой полностью внешне на отца похожей, толстой, черной, румяной, кудрявой женщины был невероятно весёлый нрав и жёсткая рука, сравнимая по жестокости с отцовской. С ее подачи наш дом превратился в вечно полное гостей гнездилище веселья, танцев и азартных игр. Самые знатные и богатые представители общества того времени бывали у нас в гостях, проводили тут дни, ночи и даже месяцы, и многие из них просили руки Ганны Петровны, этой толстой, некрасивой, но всегда веселой и кокетливой выдумщицы, затеи которой всегда носили такой же жестокий характер, как и ее отца, но подавались в по-женски изысканной форме.
— Панове, кто проиграет в карты сейчас, будет служить в моем доме неделю, начиная с этого вечера! — к примеру, говорила она. И в итоге какой-нибудь молоденький польский пан неделю чистил наши свинарники и спал с лошадьми на конюшне, а бывало и получал первые в своей жизни плети. Чем ближе дело близилось к полуночи, тем изощрённее становились ее выдумки, как будто кто-то нашептывал ей на ухо все громче и громче. В итоге многие из гостей в результате своих проигрышей становились ее слугами, любовниками, впервые в жизни объедались до обморока, предавались скотоложеству, убивали кого-то из слуг, продавали своих детей, а уж сколько было продавших душу дьяволу — не сосчитать. Так Ганна Петровна купила у одного из гостей, вусмерть пьяного и разгоряченного азартом, его маленького сына, который на всю жизнь остался бесправным холопом нашей семьи и которого его родители так никогда и не смогли ни выпросить, ни выкупить обратно, ни даже похитить. Закончилась судьба Ганны Петровны тем, что она, по семейной легенде, проиграла в карты некоему гостю с козлиными ногами, который на правах выигравшего загадал ей повеситься. Ганна Петровна приняла свой проигрыш с достоинством и извечной улыбкой, только чуть-чуть побледнев в лице, и исполнила веленное в тот же час в соседней комнате, удавившись на заранее подготовленной слугами шелковой веревке. Было ей на тот момент тридцать шесть лет, и власть в доме, как ни странно, перешла не к ее многочисленным братьям и сестрам, а к ее одиннадцатилетнему сыну, рожденному от одного из ее неизвестных любовников. С этого момента веселые празднества в нашем доме закончились, потому что мальчик — будущий мамин отец — названный звучным именем Мирослав был угрюмым и нелюдимым и первым своим приказом отослал всех пожилых родственников, всех многочисленных дядь и тёть с их племянниками, и остался расти маленьким одиноким царьком в окружении бесконечных слуг.
Каким-то уму непостижимым образом — хотя я, конечно, догадывался каким —богатство моего рода пережило раскулачивание, советскую уравниловку и многие другие невзгоды. У нас даже всегда были слуги. Только потом я узнал, что слуги эти в массе своей вовсе и не были людьми никогда. У них не было лиц. Сколько бы я ни смотрел на них, я не мог сфокусироваться на их глазах или ртах, все как будто расплывалось, ускользало от взгляда, словно разум видел картинку, но не мог ее осознать, воспринять. Когда их звали, они появлялись из ниоткуда в пустой казалось бы комнате.
— Почему их никогда нет в доме, но когда позовешь, они тут же откуда-то берутся? — спрашивал я,
— Потому что когда они не нужны, их как бы не существует, — отвечала мама. — Когда ты не пользуешься какой-либо вещью, она ведь ничего не делает, просто лежит себе где-то. Вот и слуги такие же вещи.
Единственным живым человеком среди слуг была моя бабушка Маргарита Рудольфовна. Когда-то она была служанкой-наймычкой в нашем доме, прислуживала моему деду Мирославу, когда ему ещё было одиннадцать, а потом он подрос и она родила от него мою маму и других детей. Впрочем, мой дед не счёл нужным на ней жениться, и она все так же продолжала даже в старости вставать затемно и ложиться позже всех, с утра до ночи чистя, драя, моя и обслуживая всех, включая меня.
— Ну ты, старая, — говорила ей моя мама, — не видишь что ли, что там пыль осталась? И ты ещё называешь меня своей матерью, а сама меня даже не можешь нормально обслужить!
Маргариту Рудольфовну я любил больше всех. Она была из панского рода, не пережившего раскулачивания, массово сосланного в Сибирь, и панство ее проявлялось в том благородном достоинстве, с которым она безропотно приняла свою унизительную судьбу, которая словно мстила ей за то, что когда-то мои предки были холопами у ее предков, а теперь все перевернула с ног на голову.
— Знай, внучок, что ты самая чистая душа в этой семье, — говорила она, — и моли Бога, чтоб он не дал никому осквернить эту твою чистоту. В этой семье все безумны, и только ты родился здоровым.
Она настойчиво водила меня в церковь и рассказывала мне о Боге, что вызывало значительное неудовольствие у моего деда Мирослава.
— Опять вы ходили в эту... как ее..? — сердито спрашивал он в воскресенье.
— В церковь?
— Да, сэркф. — неразборчиво бормотал он, пряча за газетой гримасу отвращения и словно даже какой-то боли.
— Не сэркф, а церковь.
— Да знаю я, я так и сказал... И вообще не говори таких слов в моем доме!
Как потом объяснила мне бабушка, нечисть не может произнести слова, связанные с Богом, не искажая их, потому что они ранят ей язык. Мне это казалось странным — какая же из дедушки Мирослава нечисть? У него же нет ни рогов, ни копыт. Правда один раз, когда он купался в бане, мне привиделся у него хвостик маааленький и будто свиной, но то мне, наверное, показалось. А ещё однажды я зашёл вечером в дедушкину спальню, а из-под его кровати как выскочит здоровый черный хряк, как бросится с визгом прочь. Я тогда ещё запустил в него чем-то тяжелым, а дедушка потом весь день ходил угрюмый и с большим синяком на лице. Мама моя, узнав об этом, хохотала до упаду.
Она вообще была женщиной веселой и к тому, что бабушка воспитывает меня в христианской вере, относилась с юмором. По правде сказать, я все детство думал, что она моя сестра, а о том, что она моя мама, узнал совершенно случайно, так как на вид ей было лет четырнадцать и она выглядела маленькой девочкой, миловидной, круглолицей, всегда улыбчивой. На самом деле ей по моим скромным подсчётам было по меньшей мере лет тридцать пять, потому что я находил в доме ее чёрно-белые фотографии на которых она выглядела так же, как сейчас. Впрочем, по слухам она родила меня от своего отца, так что вполне вероятно, что я не просто так считал ее своей сестрой.
— Ты мой брат и мой сын одновременно, — как-то сказала она мне, — поэтому мы с тобой похожи, как две капли воды.
Вероятно она имела в виду только внешность, потому что нравом я больше походил на Маргариту Рудольфовну, в то время как она явно пошла в своих могучих предков, особенно Петра Остаповича.
К примеру, сидели мы как-то на веранде и пили чай. Мимо по дороге прошла беременная женщина.
— Хочешь, я сделаю так, что она плод скинет? — весело спросила мама.
Я тогда ещё не знал, что такое скинуть плод, и почему-то решил, что это что-то очень забавное.
— Давай.
И тогда мама вырвала из своего платья нитку, что-то прошептала и скрутила ее в узелок. Вдалеке кто-то вскрикнул. Выбежав за ворота, я увидел, что беременная женщина лежит на земле, и вокруг нее уже собираются люди.
— Зачем ты это сделала? — сердито спросил я. — Почему сразу не сказала, что это что-то плохое?
— Да я просто хотела тебя развлечь, — пожала плечами мама и засмеялась.
Наверное, именно по этой причине нашу семью все так боялись. К нам часто приходили незнакомые люди спросить разрешение на постройку дома, женитьбу, переезд, даже на рождение ребенка, а в обмен на разрешение давали деньги и подарки. Наверное, так они пытались умилостивить маму и дедушку и хоть как-то обезопасить себя.
— Когда-то целую свинью могли зарубать, прося на что-то разрешение, —жаловался дедушка, — а сейчас двести гривен дали и рады. Мельчает народ, нет уже былого страха. Эй, а ну подите-ка сюда!
И тогда слуги выходили к нему — кто из подпола, кто из печки, кто из-за двери, все со смазанными, одинаковыми лицами, которые я никак не мог разглядеть.
— Сходите-ка по селу, помучайте кого-нибудь.
И тогда слуги исчезали, а спустя пару часов появлялся какой-нибудь односельчанин, весь скривленный от боли, держащийся за бок или за живот.
— Что? — грозно спрашивал дед Мирослав. — Печень? Или аппендицит? Больницы в селе нет, понапиваетесь, а потом я всех спасаю, всех выручаю!
— Не обессудьте, пан Мирослав, — заискивающе кряхтел гость, — я же не с пустыми руками, я сколько скажете заплачу...
Когда же приходил человек с болезнью, которая была наслана не нашей семьёй, дедушка Мирослав только разводил руками.
— Нет, ну я, конечно, посмотрю, что там, скажу заговор, какой нужно... Но уж ты все равно съезди в город врачу покажись! А деньги там, на подоконнике оставь.
Когда я спросил, почему так, дед объяснил, что делать хорошие дела он не умеет.
— У нас в семье нет такого, чтобы делать хорошие дела. Знаешь, ты же не попросишь змею, чтоб она тебе молоко давала, как корова. Змея, она только жалить умеет. Это природа.
— Я никогда не буду делать плохие дела, — с убежденностью ответил я. — Буду первым в нашей семье, кто делает только хорошие.
— Эва как, — искренне удивился дед, — а разве может у змеи родиться корова? Такого в природе не бывает!
— Но ведь человек, совершающий плохие поступки, попадает после смерти в ад. — вспоминал я наставления Маргариты Рудольфовны.
— Ну и что? — пожимал плечами дед. — Ад он где-то там, далеко, а жизнь она вот она, сейчас идёт. И зачем ее проживать в бедности и тяжком труде, если для этого есть слуги? И что может быть приятнее власти? Но ты пока маленький, вот вырастешь поймёшь, о чем я говорю.
Я тогда промолчал, но про себя твердо решил, что никогда не пойду по стопам деда и матери.
Со временем неприязнь между ними становилась все более очевидной. Многие селяне, приезжая к нам, просили разрешения и били челом уже не только перед дедом, но и перед мамой, считая ее такой же полноправной хозяйкой. Тогда дед сделал так, что мама очень сильно заболела. Впрочем, та была достаточно могущественной ведьмой, чтобы сразу понять, кто за этим стоит.
— Вот же старый хряк, — приговаривала она, лёжа на спине в своей кровати и вытаскивая из своего живота длинные, окровавленные иглы, — поднял руку на собственную дочь. Что ж, ты меня ещё узнаешь.
Ночью того же дня, когда мама вытащила из себя все иглы и снова смогла ходить, она дала мне нож и себе взяла один, и сказала:
— Мы встанем перед комнатой деда и, когда оттуда выбежит свинья, бей ее изо всех сил этим ножом, но только не ее саму, а ее тень. Понял?
Я сказал, что не хочу навредить дедушке, но мама с улыбкой успокоила меня:
— Дурачок, ты же только тень бьешь. С самим дедушкой ничего не случится. Мы просто его чуть-чуть напугаем.
Конечно же, она меня обманула, и когда ровно в полночь из дедовой комнаты выбежал здоровый хряк и мы принялись бить его тень на полу ножами, он начал верещать, как резаный, а по ковру растеклись пятна крови. На следующий день правая дедушкина рука была перебинтована, а к концу недели и вовсе высохла так, что стала будто рука трупа.
Но деда Мирослава это только распалило. Он убедил соседа в том, что дикая собака днями и ночами ходит вокруг его двора, явно нацеливаясь на курятник. Через два дня раздался выстрел, а за ним крики. Когда мы выбежали за калитку, я с ужасом увидел свою мать, лежащую на земле с простреленным плечом, причем одновременно мне мерещилась лежащая в луже крови собака. Я тер глаза руками, но странное видение не исчезало, я словно левым глазом видел собаку, а правым — маму.
— Клянусь, когда я в нее стрелял, это была собака! — говорил сосед. — Это правда была собака!
Мама ещё долго потом ругалась в своей комнате, смазывая раненое плечо какой-то мазью, в которой мне мерещилось что-то похожее на человеческие ногти.
— Старый хряк бросает мне вызов , — ворчала она, пока слуги накладывали ей повязку. — Решил отомстить мне за то, что лишился руки. Ничего, ты меня ещё не знаешь... Ты сам учил меня ведьмачить и все мои приемы знаешь, но есть те, кто древнее тебя.
И тогда слуга принес ей из зала бабку Марыську, которая сидела там на комоде маленькой куколкой, и Марыська научила маму, как избавиться от деда Мирослава раз и навсегда.
Мама дождалась, как она говорила, "особой ночи", когда дед отправлялся следить за всем, что делается в селе и в мире. Для этого он снимал с себя голову, и она катилась в ночи по пыльным дорогам, подсматривая, подслушивая, а тело свое он тщательно прятал. И вот, в такую "особую" ночь мать кликнула всех своих слуг и они, как обычно, вышли из шкафов со своими размытыми лицами, вылезли из-за штор и печей, из-под кроватей и кресел, всегда присутствующие рядом и всегда готовые к работе.
— Найдите мне тело этого старого хряка и принесите его сюда, — сказала им мама, и слуги все вместе ударились об пол и исчезли, как сквозь землю провалились. А когда вернулись с сундуком, в котором дед прятал свое безголовое тело, мать сказала им:
— Закопайте его под порогом вместе с Остапом, и побыстрее, пока дед не вернулся.
Так слуги и сделали, и я с замиранием сердца стал дожидаться возвращения деда. Эта ночь должна была решить, кто из них сильнее, и кто-то из них в эту ночь должен был умереть.
Уже под утро я увидел, как по дороге, ведущей к дому, катится как будто какой-то клубок, и сказал об этом матери. Тогда она вышла на крыльцо и уперла руки в боки, а я со страхом увидел в том, что поначалу казалось мне клубком, дедову голову.
— Это ты спрятала! — кричал он, лязгая зубами. — Говори где, говори, где сундук!
— Бросьте эту голову свиньям, — велела слугам мать, и те мгновенно послушались. Из свинарника тут же донеслись крики и проклятия, и мама, взяв меня за руку, отвела туда.
— Смотри, — говорила она, показывая, как свиньи грызут дедову голову. — Теперь я здесь главная и вот, что будет с каждым, кто осмелится идти против меня.
Я же смотрел во все глаза, потому что среди свиней, жрущих дедову голову, видел своего предка Петра, жирного, черного, стоящего голым на четвереньках и с жадным блеском в глазах поедающего своего потомка.
— Сколько лет должно пройти, чтобы ты наконец нажрался, Петро? — громко спросила его мама. — Смотри, я, твоя правнучка, убила своего отца, как когда-то Ганна убила тебя.
— Будь ты проклята! — кричала голова деда Мирослава, и кровь заливала его лицо. — Будь проклята! Ты умрёшь в красном платье и в страшных мучениях, знай это!
Мама только рассмеялась в ответ, но первым же приказом велела слугам выбросить все красное, что есть в доме и во дворе.
Это случилось ранним утром, и уже через полчаса к нам начали стягиваться первые гости. Двери дома не закрывались весь день, а кухня и гостиная ломились от визитёров, желающих поприветствовать мою маму и поздравить ее с тем, что она отныне главенствует в нашем доме. Весь кухонный стол был завален подарками. Среди гостей было много незнакомых людей, но были и соседи, и даже мои тети, дяди, кузены, племянники и прочие родственники, которых у нас было огромное количество.
— Я просыпаюсь сегодня утром, — говорила моя тетя, полная краснолицая женщина, которая приходилась маме родной младшей сестрой, хотя и выглядела лет на двадцать старше нее, — просыпаюсь, а мне сразу говорят — Света вашего папу убила и скормила его голову свиньям.
— Верно, — отвечала мама, — скормила свиньям. Подадим заявление, как на без вести пропавшего.
— К чему такие труды? — отвечал румяный потный мужчина в костюме, сидящий рядом. — Найдем какого-нибудь бомжа, так его обработаем, что от пана Мирослава не отличат, и схороним по-людски!
— Это вы молодец, — отвечала мама, — хорошо придумали. Сейчас же велю этим заняться.
— Всегда рад вам услужить, Светлана Мирославовна! — и румяный мужчина целовал ей руку своими жирными скользкими губами.
Большинство из этих гостей вызывали у меня оторопь. Толстые, безвкусно одетые и раскрашенные, визгливо смеющиеся, они лебезили перед моей мамой, которую боялись до одури, кланялись и крестились перед куколкой Марыськой, сидящей на комоде, а выйдя из нашего дома, вздыхали с таким облегчением, что мне становились жутко.
С того дня мама начала учить меня колдовству. Она рассказала мне, как дед Мирослав ещё в свои одиннадцать лет заставил свою мать повеситься, просто велев одному из наших слуг обыграть ее в карты. Научила, как влиять на ум и тело любого человека с помощью обычной иглы, как делать мазь, намазавшись которой, можно летать, и как оборачиваться свиньёй, жабой или собакой.
— А тебе, мама, приятнее быть в животном обличье или в своем настоящем человечьем? — спросил ее как-то я.
— Дурачок, — ответила она, — животное обличье и есть мое настоящее.
Главное, чему меня научила мама и о чем она мне постоянно напоминала, — слуги должны быть каждый день чем-то заняты. Если они хотя бы день ничего не делали, к вечеру начинали звереть. Однажды я проснулся ночью от криков. Выбежав в мамину спальню, я увидел, что они стащили мою сонную мать с кровати и бьют ее, кусают, дёргают за волосы.
— Дай нам работу, Светлана, — говорили они, — мы сегодня весь день без работы.
— Ану отстаньте! — крикнула мама. — Приказываю вам вскопать поле за селом и засеять маками, и чтоб до утра управились!
И тогда слуги исчезали, ударившись об пол, а мать всю ночь лечила синяки и укусы.
— Эти слуги на самом деле не люди, а черти, — объясняла мне она, — ну, то есть, бесы. Знаешь, кто такие бесы? Когда-то давно они заприметили нашу Марыську, увидели, что она способна к ведьмачеству и научили ее служить нашему господину. За это они прислуживают ей и всем ее потомкам, то есть нам. Это они делают всю эту работу в доме, огороде, саду, насылают на людей болезни, чтоб они потом платили нам деньги за лечение и приносили нам умилостивления. Но они очень охочи делать зло, у них прямо руки чешутся делать зло. Поэтому их нужно постоянно занимать работой, иначе они начнут делать зло нам. — И она показывала синяки и укусы на своей руке. — Впрочем, это мелочи по сравнению с тем, что они будут делать с нами после смерти.
— Мне не нужны такие слуги, — сказал тогда я. — Я не хочу делать людям зло, не хочу насылать на них болезни, чтобы потом лечить их за деньги. И уж тем более я не хочу мучаться после смерти!
— Глупости, — ответила мама. — Они не просто так когда-то давно заприметили именно нашу семью и служат нам так много поколений. Нельзя заставить делать зло того, в ком изначально нет зла.
— Во мне его нет, — твердо сказал ей я, — и я никогда не стану применять те вещи, которым ты меня учишь. Я не знаю, что должно случиться, чтобы я стал злым.
Но мама только улыбалась и продолжала натирать свои раны, не желая со мной спорить. Каждый день ей приходилось придумывать все новые и способы развлечь своих слуг — она заставляла их копать огромные ямы, закапывать их, и снова копать, засевать поля, перебирать горох, крупу и чечевицу только затем, чтобы потом опять ссыпать их в одну кучу и заставить их перебирать заново. И все равно они быстро начинали скучать и все ожесточеннее просили новых заданий, и особенно злых.
— Зла хотим, — урчали они по углам, когда долго никому не вредили, — зла хотим, зла.
— Найдите в этом мире рыжую девушку с одним глазом, — отвечала им моя мама, — отрубите ей руку и пришейте обратно, только так, чтобы она ничего не заметила.
И тогда черти улетали надолго. За каждое выполненное задание мама кормила их грудью.
— У всех ведьм есть третий сосок, — говорила она, — через него черти пьют нашу кровь в обмен на все то, что они для нас делают.
И многих, многих людей, приходивших к нам в гости, даже некоторых родственников и соседей, она так кормила своей кровью, укачивая их на своих коленях, словно младенцев. Так они получали частицу ее ведьминской силы и тоже получали способность ведьмачить, а за это верно служили ей и в частности содержали всю нашу семью.
— Зачем они это делают? — спросил я свою бабушку, Маргариту Рудольфовну. — Зачем им нужно уметь колдовать?
— Потому что плохим людям всегда хочется власти, — объяснила мне бабушка. — Их злость, зависть, обида так сильны, что они готовы отправиться в ад после смерти лишь бы причинить зло всем тем, кому они завидуют, на кого обижаются и кого ненавидят. Поэтому люди, не родившиеся ведьмами, приходят к таким, как твоя мама, чтобы получить хотя бы часть их силы делать зло.
— Но на кого злится и обижается моя мама? — спросил тогда я.
— Ни на кого, — вздохнула бабушка, — семья Мазур из поколения в поколение делает зло просто так.
Видя, что я не питаю интереса к ведьмовству, разочарованная мама по наущению Марыськи решила родить новых детей и заодно разбогатеть ещё больше. Через служащих ей ведьм она нашла некоего богатого мужчину, которого приворожила любистком и увела из семьи. Бросив жену и двоих маленьких детей, он переехал в наш сельский дом, а моя мать прибрала к рукам все его богатства, ради которых, собственно, за него и вышла, потому что других похотей в своей жизни не знала.
— Этот глупый дурак делает все, что я ему говорю, — сказала она как-то мне, — он ничего не видит в этом мире, кроме меня, а все благодаря игле, которую я вонзила ему в сердце, пока он спал.
И верно, новоиспеченный муж смотрел на нее круглыми куриными глазами, в которых читалась даже не любовь, а что-то куда более всепоглощающее. Ради нее он оставил жену и двоих детей без гроша и прервал общение абсолютно со всеми, потому что мама боялась, что в его окружении найдутся колдуны сильнее нее. Ночами, когда он спал, она пила через свою иглу кровь из его сердца, и в итоге она становилась все красивее и миловиднее, а он все грустнее и бледнее. Однако забеременеть у нее не получалось, и поэтому ее давление на меня становилось все сильнее и сильнее.
Однажды она сказала мне, что ночью мы отправляемся в гости отмечать праздник. Я сроду не бывал ни у кого в гостях, поэтому обрадовался так сильно, что не ощутил никакого подвоха.
Вечером мама тщательно меня вымыла, причесала и нарядила, после чего зачем-то подвела к печи, где нас уже ждал ее грустный и бледный муж. Она достала какую-то коробочку и не успел я ничего сказать, как она мазнула чем-то мне по лицу, и я тут же ощутил, что мое тело потеряло вес, и я лечу куда-то вверх прямиком через печную трубу.
— Сжимай его коленями покрепче, а то он с норовом, — весело сказала мама где-то рядом, и когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел, что лечу верхом на своем прапрадеде Петре, толстом, красном и ревущем сердито, как свинья. Мама летела рядом, оседлав своего грустного супруга, как лошадь, и он только и успевал перебирать руками и ногами по небу, как по земле.
— Прости меня, я тебя обманула, — сказала она мне, но в ее голосе совсем не было вины, только злое веселье. — Но иначе ты бы никогда не согласился. Поздоровайся лучше со своим дедом!
Я обернулся и с ужасом увидел, что за нами по небу катится изъеденная свиньями голова деда Мирослава.
В тот день мы были в каком-то здании, которое, как я понял, находилось за много сотен километров от нашего дома и которое внутри оказалось гораздо больше, чем снаружи. Длинные столы ломились от угощений, играла музыка, визгливо хохотали женщины. Один из присутствующих поднялся с рюмкой в протянутой руке и сказал странный тост, которого я не понял, но от которого мне почему-то стало жутко. Ни к одному блюду на столе я не притронулся.
Многие люди подходили поцеловать руку моей маме.
— Приятно вас видеть, Светлана Мирославовна, вас и ваше драгоценное потомство, вы с четырнадцати лет ни на год не повзрослели, ей-ей, с четырнадцати лет, правду говорю! — лебезили они, прикладываясь губами к ее руке.
— У меня большие надежды на сегодняшний день, — отвечала им мама, а они в ответ трусливо хихикали и все до единого косились на меня.
Я откровенно скучал на этом застолье, а от странных запахов, наполнявших помещение, меня начало мутить, когда вдруг мама прошептала мне на ухо:
— Пойдем поздороваемся с тем, кому мы служим.
Я ещё не успел ничего понять, как она за руку протащила меня через зал и мы встали в конце шушукающейся очереди. Разглядывая стоящих перед нами — ни одно лицо не внушало симпатии — я увидел, что все сгрудились вокруг бледного мужчины, сидящего на стуле. Почему-то сам его вид мне был неприятен.
Люди в очереди подходили к нему, чтоб опуститься на колено и, мазнув губами полу его пиджака или его обувь, быстро-быстро что-то рассказать и, торопливо крестясь, отползти в сторону, уступив место следующему. Бледный мужчина слушал их с откровенной скукой, задумчиво перебирая пальцами. Я успел рассмотреть только цвет его пиджака и его гладко зачесанные волосы, когда он, словно почувствовав мой взгляд, повернулся и посмотрел прямо на меня. Я пошатнулся. У меня не получалось четко рассмотреть его лицо, как это было с нашими слугами, черты его лица словно размывались и ускользали от меня, но я видел, что он мертвенно бледен и что в его лице было что-то странное и пугающее — как будто смотришь вниз с большой высоты. Больше я не поворачивался к нему, но боковым зрением видел, что теперь он смотрит только на меня.
Чем ближе становилась наша очередь, тем тоскливее и тревожнее мне становилось. Наконец мама молчаливым тычком заставила меня встать на колени и склонить голову, после чего заговорила быстрым сладким голоском, какого я у нее никогда прежде не слышал:
— Маленького сладенького вам привела, какого чище нет во всем мире, но он все сделает ради меня, а значит и ради вас и моего служения вам, правда, сыночек? Правда ведь?..
Не сразу я понял, что она обращается ко мне и нервно дёргает меня за руку. Тут что-то звякнуло и с блеском упало мне под ноги.
— Просто наступи на это, малыш, и поцелуй, как я целую, — горячо прошептала мама и с любовью, которой я никогда прежде у нее не видел, прижалась губами к туфле сидящего перед ней господина. У меня в ушах зашумело, как шумело, когда дед Остап сотрясал дом, — я опознал в лежащем у моих ног блестящем предмете маленький нательный крестик и вспомнил свою бабушку, Маргариту Рудольфовну.
— Ну же, ну же, — шептала мама, подталкивая меня в спину, но тут бледный господин, в лицо которому я не смел и боялся смотреть, устало сказал:
— Оставь, он ещё не готов,
— и нас оттеснили те, кто стоял после нас.
На следующее утро я рассказал своей бабушке, Маргарите Рудольфовне, о произошедшем, и она побледнела:
— Заставляли наступить на крест? Но ты ведь этого не сделал?
Я хотел было утешить ее тем, что у меня и в мыслях такого не было, но тут в комнату вошла мама.
— Можешь, пожалуйста, не произносить это слово в моем доме? — попросила она со спокойствием, за которым угадывался сдавленный гнев. — Мне больно.
Вечером она зашла в мою комнату и спросила, показав на маленькую иконку Богородицы, которую бабушка когда-то повесила над моей кроватью:
— Тебе очень нужна эта ыкна?
— Кто? — переспросил я, хотя прекрасно понял, что она просто не может произнести запретное для нее слово "икона".
— Ыкна. — угрюмо и неразборчиво повторила мама. — Ну... Эта вещь.
— Да. Пускай висит.
Мама замялась. Я прекрасно понимал, что она хочет избавиться от иконы, но по всей видимости не может к ней прикоснуться, как и ее слуги. Подумав, мама сказала:
— Ты ведь понимаешь, что это просто картинка, нарисованная людьми? Она ни от чего не уберегает и ничего в себе не несёт.
— Если это просто картинка, сними ее сама и выбрось. — пожал плечами я, и мамино лицо на секунду перекосила злобная гримаса.
— Пока ты веришь во всякие картинки, тебя ждут только пахота и нищета. И богатство, собираемое нашей семьёй, ты после смерти уберечь не сможешь. И попадешь ли в этот свой рай при этом, неизвестно.
— Мне все равно. — ответил я, хотя и не совсем честно — о том, что хороший уровень жизни без слуг сберечь у меня не получится и всего придется добиваться своим трудом, я ранее попросту не думал. Но в тот момент меня это мало волновало.
Через пару дней я заметил, что икона малость поменялась. Я присмотрелся. Черты лица Богородицы были искажены, будто смазаны, сама иконка была измята снизу и подписана черным "Галина". Раздумывая над тем, почему вдруг дева Мария стала Галиной, я расправил иконку ногтем. Разгладив ее, я увидел потерявшийся хвостик буковки "д". На иконе было написано "гадина".
— Слуги, ану сюда! — крикнул я, не уверенный, впрочем, что они меня послушаются. Но они послушались и пришли, вышли из моего шкафа, вылезли из-под моей кровати, просочились из теней в углу.
— Кто это сделал? — спросил я, и один из слуг ответил странным писклявым голоском:
— Света позвала соседского мальчика, и он за копеечку это сделал.
Их глаза и рты как всегда от меня ускользали и не складывались в лица, но почему-то мне показалось, что они все смотрят на меня глумливо и с жадным любопытством, ожидая, что же я буду теперь делать, ведь и выбросить, и оставить такую икону было богохульством.
Я пошел за советом к своей бабушке, Маргарите Рудольфовне, и она научила меня отнести эту икону в церковь и попросить сжечь ее в церковной печи, а потом помолиться за мальчика, по незнанию ее осквернившего. На следующий день Маргариту Рудольфовну по маминому приказу скормили свиньям.
Не успели пройти сорок дней траура, которые держал только я, как мама наконец узнала, что беременна. По этому поводу она закатила большой праздник, на котором не захотели присутствовать только ее муж и я, всё ещё горевавший по бабушке.
Я вышел во двор и увидел, что мамин муж грустно и медленно копает яму под старой черешней. На мой вопрос, зачем, он дал ответ, вызвавший у меня оторопь:
— Могилу себе копаю. Умру я скоро, а на кладбище ваше семейство меня не похоронит.
— С чего вы взяли, что скоро умрёте?
Он прекратил копать, опёрся на лопату и посмотрел на меня:
— Сколько с твоей матерью знаком, столько медленно иду к смерти. В сердце колет, сил все меньше, ничего не помню, все забываю. Иду по дороге и вижу себя будто со стороны, словно собственное тело чужим стало. Делаю всё, что она говорит, а своих мыслей и чувств совсем не осталось. Как звали мою настоящую жену и моих детей, я уже и позабыл, даже лиц их не могу вспомнить, только плачу по ним каждую ночь. Ничего в этом доме не вижу, кроме унижений, а уйти не могу, тело не слушается. Она уже все человеческое во мне погубила, и я проклинаю тот день, когда я ее увидел.
Каждое сказанное предложение давалось ему тяжело и заканчивалось одышкой.
— Эта женщина как петля на мою шею, которая затягивается с каждым днём всё туже. Я боюсь ее так, что ум отнимается всякий раз, когда ее вижу. Часто представляю, как ее душу подушкой или ломаю ей шею. Когда впервые об этом подумал, она словно прочла мои мысли, посмотрела на меня и сказала: "Если ты попробуешь это сделать, у тебя руки отсохнут, как у моего отца". Теперь всякий раз, как я об этом думаю, она смеётся надо мной, потому что знает мои мысли — вернее, то, что от них осталось в моей голове. А теперь она беременна, и я ей больше не нужен. Скормит меня свиньям, как собственную мать им скормила, а деньги мои все и так давно ей перешли.
— Вы умираете, потому что у вас игла в сердце, — сказал ему я. — Я могу ее вытащить, но она ведь все равно новую вставит.
— С тобой тоже уже все кончено, как и со мной, — махнул он рукой. — У нее теперь новый ребенок, а ты ее разочаровал и опозорил перед тем, кому она служит и кому вечно будет служить.
Эти слова больно резанули меня по сердцу. Я испугался за свою жизнь.
Через пару дней я начал чувствовать недомогание. В животе у меня постоянно болело так, будто туда вгоняли раскаленные спицы. Помня, как в свое время дед Мирослав пытался избавиться от мамы, я лег на спину, нащупал самое болезненное место и, сосредоточившись, вытащил оттуда длинную испачканную моей кровью иглу. Буквально через несколько минут заболело с новой силой, но уже в другом месте. Оттуда я вытащил большую заостренную булавку.
Мамин муж умер в своей постели спустя ещё пару дней. Я велел слугам закопать его в могиле под черешней, которую он сам себе выкопал, и они безропотно повиновались. Батюшка, услышав мою фамилию, в наш дом прийти отказался, но научил меня, какую молитву надо прочесть и какой крестик оставить на могиле. Слуги молча наблюдали издали за тем, что я делаю. На следующий день крестик почернел, будто пролежал в земле десятки лет, но могила осталась нетронутой.
Я тем временем продолжал вытаскивать иглы и булавки из своего тела. Стоило мне прочесть молитву, как боль исчезала, но как только я замолкал, она возвращалась. С каждым разом молитвы давались мне все сложнее и сложнее, я постоянно забывал слова, а если читал их с бумаги, то постоянно терял нужную строчку или же буквы вдруг превращались в нечитаемые крючки. Каждый крестик, который я надевал на шею, чернел, обугливался и вскоре рассыпался в пыль.
Вскоре я не выдержал и позвал слуг. Выслушав мой вопрос, они начали переглядываться, и тот писклявый сказал:
— Мы можем рассказать тебе, что нужно делать, но ты сам знаешь, чего это будет тебе стоить.
Тогда я дождался, пока мать уйдет из дому, и велел им раскопать яму под фундаментом, там, где сохранился ещё тот самый порог, под которым был закопан мой злосчастный предок. Когда слуги наконец докопали до порога, я увидел, что Остап лежит там в темноте и смотрит на меня, совсем как живой, моргающий, дышащий.
— Много поколений назад тебя закопали тут, — сказал ему я, — а теперь расскажи мне, как прервать все это и освободить тебя, меня и прочих.
— Прости меня, мой прапраправнук, — горько улыбнулся тот, — но как бы глупа ни была моя Марыська, а все же додумалась наложить на меня такое заклятие, какое не позволит моему языку произнести эту тайну. Да и поверь мне, тайна эта такая страшная, что ты сам не захочешь ее знать.
Я долго думал над его словами, и мне начало казаться, что я понимаю, о чем он говорил, но мысль эта была так неприятна, что я гнал ее от себя. И только когда я совсем перестал есть и уже не мог встать с кровати от нестерпимой боли, и уже совсем близко замаячила передо мной яма, выкопанная под черешней, я решился обратиться к Марыське, сидящей на комоде в зале.
— Бабусенька, — сказал я ей, вспоминая, как это делала мама, — помоги мне. Твоя праправнучка родила меня, а теперь сживает со свету, и от нее не убежать. Научи меня, как защитить себя.
Я не ожидал, что эта кукла с черным лицом ответит, но она ответила мне:
— Змея становится сильнее, поедая другую змею, а чтобы прервать замкнутый круг, нужно, чтобы змей и вовсе не было на свете.
С тяжелым сердцем раздумывал я над ее словами, подтверждавшими то, что я и так знал в глубине души. В семействе Мазур всегда выживал только тот, кто больше змея, а тот, кто был недостаточно змеёй, столетие лежал живым под порогом дома или попросту бывал съеден свиньями. Но только когда смерть действительно замаячила на горизонте, я понял, что боюсь ее до одури, больше, чем чего-либо ещё, в том числе и того, что бывает после нее, ведь никто и никогда не давал мне гарантий, что иконы и вправду не просто картинки. И тогда я наконец решился и выполз из последних сил из дома, где подозвал играющего у себя во дворе того самого соседского мальчишку, который когда-то за копеечку испортил мне икону.
— Мальчик, — пробормотал я, — здравствуй, мальчик. Сделай мне одолжение, а я тебе заплачу. Я дам тебе ведёрко воды, а ты его посвятишь в церкви, хорошо? — и я протянул ему небольшое ведро бензину.
Когда мальчик принес обещанное, я сперва тщательно намазал живот — боль на секунду сделалась невыносимой, но тут же малость утихла — а затем принялся ждать.
Мама чувствовала, что что-то готовится. Она была беспокойна, бледна, посматривала на меня с подозрением, гладила наливающийся живот. Все чаще пропадала где-то либо же закрывалась в своей комнате. Весь дом словно напрягся и замер в предвкушении - решусь я или нет, змеёй окажусь или коровой, убью или позволю себя убить. Я же чувствовал, как темная решимость мало-помалу растет во мне вместе с обидой на свою мать, так со мной поступившей, и ненавистью к ней и ее новому ребенку. Злость вытеснила страх, и мне уже мало было просто избавиться от нее, чтобы спастись. За то, что она со мной сделала, за то, как легко от меня отказалась, я хотел, чтоб она страдала.
И когда однажды рано утром во дворе промелькнула тень, и уже знакомая мне собака рысцой приблизилась к крыльцу, я решился и плеснул из ведра на ее тень, и визгливый собачий лай, переходящий в женский крик, прорезал утреннюю тишину. Когда крик перешёл в поскуливание, я спустился с крыльца и подошёл к своей вечно юной матери, лежащей на земле, в белом платье, которое стремительно наливалось красным, потому что освяченый бензин разъедал ей кожу, будто кислота, — как и предсказал когда-то дед Мирослав. Видимо, он действительно был прав, когда говорил, что от змей не родятся коровы.
Всхлипывая и мелко дрожа всем телом от боли, уже вся в красном-красном платье, она смотрела, как я зажигаю спичку, но прежде чем вспыхнуть в оранжевом пламени, ее заплаканное лицо вдруг исказилось гримасой злорадного торжества, последней победы:
— Я знала... Я знала, что ты тоже злой.
См. также[править]
Текущий рейтинг: 88/100 (На основе 102 мнений)