Приблизительное время на прочтение: 63 мин

Пекло

Материал из Мракопедии
Перейти к: навигация, поиск
Pero.png
Эта история была написана участником Мракопедии Towerdevil. Пожалуйста, не забудьте указать источник при использовании.
Meatboy.png
Градус шок-контента в этой истории зашкаливает! Вы предупреждены.

можно послушать здесь

"Диво видел я в Славянской земле на пути своём сюда. Видел бани деревянные, черные, и натопят их сильно, и разденутся и будут наги, и обольются квасом кожевенным, и подымут на себя прутья молодые и бьют себя сами, и до того себя добьют, что едва вылезут, чуть живые, и обольются водою студёною, и только так оживут. И творят это постоянно, сами себя мучат аки в преисподней, и то творят себе не мученье, но омовенье.» Повесть временных лет. Рассказ Андрея Первозванного варягам о русской бане.

∗ ∗ ∗

— Давай, дуреха, залазь!

— Не пойду! — уперлась мелкая. — Там черти живут!

— Черти вон — приехали, над нами куражиться. — с досадой сплюнула Сонька. — Хошь, чтоб тебя в Неметчину согнали? Ну-ка, пошла! Здесь нас никто шукать не будет.

Нинка захлопала ресницами и сделала шаг назад от кряжистой черной избы. Вросшая едва ли не по самую крышу в землю, покосившаяся и покрытая мхом, баня жалась торцом к тенистому подлеску и злобно пялилась на мир единственным прищуренным оконцем. Покинутая и заброшенная, древняя как сам лес, баня эта пользовалась дурной славой — говаривали, что там, под прогнившими половицами из родовой грязи да ворожбы темной народилось нечисти, что в Пекле.

— Не пойду! — Нинка сморщила зареванную мордочку, готовая снова зарыдать. Как заревели у околицы мотоциклы — мамка-то дочерей сразу через окошко спровадила. Наказала Соньке строго: «Як хошь, а немцу в руки не давайтесь! Хоть в болотах ховайтесь, хоть у черта за пазухой!»

Звонко шлепнула пощечина. В унисон ей где-то за пригорком застрекотал пулемет. Разнесся по селу отчаянный бабий вой, и вдруг резко умолк, точно кто пластинку с патефона сдернул. Нинка держалась за щеку и обиженно смотрела на старшую сестру.

— Полезай давай, кому говорю, ну!

— Ай, крапива!

Схватив Нинку поперек туловища, Сонька крякнула — подросла девка за годы — да забросила ее в темное оконце.

Нина стукнулась о дощатый пол, ударилась коленкой о каменку, заныла и забилась в дальний угол. Черные стены покрывал толстый слой мха; вытертые сотнями задниц полки обросли поганками. Седыми космами свисала с потолка паутина, громада давно не знавшей огня каменки возвышалась могильным курганом, в нос тут же забился тяжелый погребной дух; Нинка чихнула. Заходила ходуном дверь. Сонька зашипела с той стороны:

— Нинка! Нинка! Иди сюда, кому говорю! Дверь открой!

Нинка, потирая коленку, подошла к двери, подергала. Захныкала:

— Не открывается!

— Тьфу ты, мать твою! Ну погляди, мож ее подперли чем!

— Не могу! — Нинка толкала и тянула изо всех сил. Тьма заброшенной бани дышала над ухом, вглядывалась, насмехалась. На плечо шлепнулся какой-то жук, и девочка с визгом стряхнула многоногое. — Не получается!

— Твою мать!

Рев немецкого мотоцикла раздавался уже совсем близко, сверлил сознание неотвратимостью. Толкнув дверь бани в последний раз, Соня вздохнула — бесполезно: доски на добрые полметра утопали в земле. Будь у нее лопата и хоть минутка времени…

Сонька нырнула в высокую крапиву, обожглась. Подобралась к оконцу размером с печную заслонку. Высоко — не достать. Оглянулась — уже маячили за кустами черные тени. Не обращая внимания на быстро белеющие волдыри, девка отыскала в зарослях жгучего сорняка какую-то доску. Сгодится!

Подставив ее к бревенчатой стене, Сонька оперлась одной ногой на край доски, другую уперла в землю, подтянулась… Есть! Рывком она нырнула всем туловом в затхлую темень бани, тут же собрав русой шевелюрой паутину.

— А-а-а! — запищала Нинка.

— Тихо ты! Это я! Сейчас я…

Но широкие крестьянские бедра никак не желали пролезать в узкое отверстие. Отталкиваясь ногами от бревенчатой стены, девка засуетилась, задела доску и… повисла в окошке бани, окончательно застряв. Ужас сковал легкие спазмом, Сонька задергалась, забилась в плену проклятой лачуги, но все безрезультатно. Наконец, бросив бесплодные попытки выбраться, она бессильно свесилась перевести дух и замерла — там, сзади, раздавался разудалый смех и немецкая речь.

— Ja, schau mal, was haben wir denn da! (Ты погляди, что тут у нас!) — говоривший был совсем рядом, перешел на ломаный русский. — Дефочки! Как тебья зовут, дефочки?

На Сонин зад легла чья-то рука. Плача от бессилия, она лягнула наугад, попала в мягкое. Кто-то охнул, следом раздался хохот.

— Ein wildes Schweinchen, nah, Martin? Дикий сфинка!(Вот так дикая свинка, да, Мартин?) — следом кто-то с силой шлепнул ее по заднице, задрал юбку. Кожа мгновенно покрылась мурашками. — Wer hat ein Spieß dabei? (У кого есть вертел?)

— Mein Spieß ist immer bei mir! (Мой вертел всегда со мной!)

Соня не понимала немецкой речи, но прекрасно понимала, о чем говорят оккупанты. Одними губами, глядя плачущей Нинке в глаза, она произнесла:

— Сиди тихо!

Грубые, чужие руки хватали ее за ноги, шлепали по заднице с все большей злостью. Она брыкалась и лягалась изо всех сил, пока ее обе щиколотки не поймали. Их тут же стянул жесткий солдатский ремень.

— So ein wildes Ferkel! Nah, Herr Rottenführer, möchten Sie anfangen? (Вот так дикий поросенок! Ну, господин ефрейтор, желаете начать первым?)

— Erstmal ein bisschen Musik! (Сначала музыка!)

— Jawohl! (Так точно!)

По подлеску разнеслось до дрожи уютное и успокаивающее шуршание. У Соньки закололо в сердце — точно такое же прокатывалось по вечерней веранде, когда отец собирал всех за мятным чаем и вместе они слушали романсы, провожая закат, а вокруг лампы вилось беспокойное комарье. По щекам скатились две слезинки. Вместо романса в спину ей ударил бравурный, насмешливый и злой марш:

— Des Morgens,
Des Morgens um halb viere,
Halb viere,
Da kommt der Unteroffizier.

— Jetza! — одобрительно крякнул фашист, руки задорно хлопнули по девичьим ягодицам. Послышался звон ременной пряжки. Сонька сжала зубы до хруста — она не доставит им удовольствия своими криками.

Из темного угла Нинка смотрела, как меняется Сонино лицо, как расширяются зрачки и кривятся губы. Как кто-то будто встряхивает ее сзади, и вместе с тем будто бы встряхивает всю баню. Нинка была еще маленькая и не понимала, что происходит там, у сестры за спиной. Может, ее хлещут ремнем, как изредка делал батька, если попасть под горячую руку. А, может, прижигают кочергой. Или режут ножами. Соня прикусила губу, и теперь на прогнившие половицы капала густая слюна вперемешку с кровью. Голубые глаза в обрамлении светлых коровьих ресниц болезненно сверлили взглядом Нинку, и та не выдержала, отвернулась. Спрятав лицо в переднике, она тихонько рыдала, зажав рот — догадывалась, что, когда с сестрой закончат, примутся за нее. От этой мысли все маленькое Нинкино существо сжималось в дрожащий испуганный комочек. Что эти изверги с ней сделают? Как-то раз мама быстро-быстро провела ее мимо болтающегося на веревке тела. Когда Нина спросила маму, кто это такой, мама ответила коротко:

— Партизан.

И больше в тот день не разговаривала. А что если Нина тоже партизан? Ее тоже повесят, и она тоже будет болтаться с вываленным наружу языком, а глаза ей будут клевать вороны? От жалости к себе слезы брызнули из глаз с новой силой. Нинка обхватила себя руками, зашептала — истово и яростно, как учил пузатый батюшка, прежде чем его церковь превратили в амбар, а его самого увезли на севера:

Отче наш, иже если на небеси, да святится имя твое… — дальше Нина не помнила, — пожалуйста, пусть у меня и моей сестры все будет хорошо. Пусть немец оставит нас в покое и уйдет, пожалуйста. Я буду молиться каждый день, и матушке врать не буду, и варенье не буду таскать, только помоги! Аминь!

— Не аминь! — раздалось скрипучее откуда-то из-под половиц. Дохнуло тошнотворной вонью — будто тухлыми яйцами. Нинка застыла, ни жива, ни мертва, дыхание застряло в глотке. Где-то там, за бревенчатой стеной бани палило яркое летнее солнце, хохотали немцы, стонала заевшая пластинка, а здесь, у каменки, Нинку колотило от пронизывающего мертвящего холода, задувающего из щели в полу. — Не аминь!

— Ты — Бог? — прошептала Нинка туда, вниз, и ужаснулась сама такому предположению. В ответ раздался каркающий смех, рассыпался, размножился, он двоился и сливался с хохотом фашистов за стеной.

— Да, Бог. Для тебя теперь мы и есть Бог. — раздалось в ответ. — Что, хочешь живой из баньки-то выйти?

— Хочу! — закивала Нинка изо всех сил, да так, что шея заболела. — Очень хочу!

— Ишь, какая простая! А ты нам что?

— Что скажете! Хотите — буду вам сюда молоко, сало да яйца носить! Хотите — буду здесь подметать каждый день, да крапиву всю повыдергаю, только спасите, миленькие!

— Эт мы запросто! Да только не нужны нам ни яйца твои, ни крапива! — растекающиеся под половицами голоса заполняли собой все пространство, просачиваясь сквозь щели черным дымом, и не было уже видно ни Сонькиного искаженного гримасой лица, ни каменки, ни даже рук своих Нинка не видела. — Ты нас лучше с собой возьми, в услужение, будем мы тебе на посыльных. Здесь-то под полом скушно сидеть, да темно, а мы-то с ребятушками проголодались, истосковались. Мы недорого возьмем — по душе в век. Ну что, согласна?

— Согласна, согласна! — задыхаясь от слез и лезущей в горло сажи, кивала Нинка.

— Ишь чего! А задаток-то, задаток надо! Век-то начался, а мы еще несолоно хлебавши. Отдай нам родную душеньку - хошь тятьку, хошь мамку, да пожирнее, да помоложе...

— Соньку забирайте! — Нинка не сразу поняла, что за слова сорвались с ее губ. Ей просто хотелось выбраться из этой пахнущей могилой избы, хотелось никогда больше не слышать немецкую речь и хотелось навсегда забыть глаза сестры, в которых уже плескалось залитое фашистами безумие. — Только вытащите меня отсюда!

— Уж сделано, хозяйка! — с хохотом ответили голоса. Черная мгла залезла в глаза, ноздри и глотку. Нинка повалилась набок, откашливая сажу, а, когда, наконец, продрала, будто засыпанные углем, веки, перед ней оказалось распаханное гусеницами бронетехники широкое поле. Никакой бани, никаких фашистов и никакой Соньки поблизости не оказалось. Нинка встала и побрела по глубокой танковой колее. Навстречу ей, тяжело переваливаясь в грязи, катил грузовичок на боку которого, заляпанная грязью, алела красная звезда.

∗ ∗ ∗

Рита проснулась с великолепным настроением. Дочь на даче у друзей и появится только в воскресенье вечером. Муж с раннего утра уехал в Витебск – смотреть какой-то раритетный мотоцикл, и вернется не раньше вечера. Она долго нежилась в постели, листала ленту Инстаграмма, и лишь, когда солнце бесцеремонно пробилось через жалюзи, заставила себя встать. Ткнула в кнопку на кофе-машине, отправилась умываться. Из-за этого не сразу услышала звонок в дверь. Открыла:

— Доставка. Распишитесь, пожалуйста.

Почтальон оказался на редкость симпатичным – белозубый и голубоглазый, с точено-арийскими чертами, он обладал совершенно африканской, иссиня-темной кожей. Одет он был как почтальон из детских книжек — длинное пальто и фуражка.  Не удержавшись, Рита даже игриво покрасовалась перед ним в фривольной пижамке пока расписывалась в получении. Посылкой оказалась обклеенная по кругу скотчем картонная коробка из-под микроволновки. Рита недолго ломала голову над происхождением посылки – в графе «Отправитель» было выведено по-детски печатными буквами: «д.Ерыши, Смоленская обл. Ногтева Нина Петровна»

— Вот так сюрприз! — Рита была озадачена. У бабушки Нины она была два раза: один — в глубоком детстве, и второй — уже с мамой и маленькой Машкой. Воспоминания смазались за годы, слиплись в серый комок, внутри которого покойная нынче мама, будто в припадке, визжала на румяную старушку: «Оставь нас в покое, блядь старая! Когда ж ты сдохнешь уже!» После того визита мама заболела и долго мучилась яичниками, которые, в итоге, пришлось вырезать. Неродившуюся младшую сестренку Риты мама так и не выносила. Вскоре папа запил и ушел из семьи к какой-то пухлогубой кассирше и пропал с горизонта. Рита часто спрашивала у мамы, пока та была жива, за что та так ненавидит бабушку. Мама неизменно отвечала: «Ты с ней не жила!» От бабушки она сбежала, едва ей стукнуло шестнадцать — поступила в Смоленский Педагогический, и домой больше не возвращалась. Про дедушку Рита ничего не знала. Мать горько отмахивалась: «Что был, что не было. Спился». Словом, контакт с родней по маминой линии, казалось, безвозвратно потерян. Тем удивительнее была эта посылка, стоящая теперь в углу прихожей незваным родственником из провинции.

Канцелярский нож одним махом вспорол полоску скотча. Открыв коробку, Рита озадачилась еще больше — внутри, переложенные газеткой, теснились пузатыми боками банки с вареньем. Даже после тщательного осмотра коробки никакого письма или хотя бы записки не обнаружилось. Посмотрела банку на просвет — рубиново-красное варенье аппетитно поблескивало на солнце. Вспомнились воскресные завтраки из детства: когда не надо идти в школу, а мама, еще живая, щедро намазывает горбушку нарезного батона малиновым вареньем. Воспоминание оказалось таким плотным и живым, что Рита даже будто на секунду почувствовала сладость на языке.

Наплевав на диету, она вынула из хлебницы свежий багет, нарезала и шлепнула ложку варенья на хлеб. Пахло умопомрачительно — терпкой листвой, сыростью леса, солнечными лучами, луговой травой и какой-то неизвестной ягодой — то ли калиной, то ли брусникой. Откусив от бутерброда, Рита будто погрузилась туда, в детство, где мир прост и понятен, мама жива, а лето никогда не кончается.

Незаметно для себя она едва не схомячила всю банку. С удивлением на дне обнаружила какую-то скрутку — гороховые стручки, веточки и будто даже клочок шерсти.

— Приправы, наверное, для вкуса. — успокоила она сама себя. Потом задумалась — а разве в варенье добавляют приправы? Пошла гуглить, перешла по ссылке, другой, а потом и вовсе забыла, зачем открыла браузер.

Выкурив на балконе тонкую палочку «Вог», Рита взяла новое полотенце, упаковку коллагеновых патчей и отправилась в ванную. Дизайнерская дверь с ручками из Италии совершенно по-калиточному заскрипела. Из ванной дохнуло тяжелым горячим паром и гарью. Она закашлялась, глаза тут же заслезились. Из ванной раздавались чьи-то крики и визги, полные не то боли, не то сладострастия. В пламенных отблесках и дыму плясали чьи-то фигуры.

— Что здесь… кха-кха…

Длинная мохнатая рука выпросталась из мглы, схватила Риту за руку и затянула внутрь. Тут же хлестнули по лицу чем-то похожим на веник, в глаза плеснуло чернотой. С хихиканьем и задорным бормотанием по телу побежали бесконечные пальцы. Они прохаживались по бедрам, щипали за соски, щекотали под ребрами, сжимали ягодицы, щупали там… Холодная склизкая ладонь вынырнула из ниоткуда, залезла в рот и будто пересчитала все зубы. Перед лицом мелькали искры; непонятно было, где верх, а где низ. Ненасытные персты червями копошились по телу, оставляя синяки и ожоги.

— Старовата! — проскрипело наконец многоголосо, будто огласило вердикт. Рита всхлипнула от обиды и боли, после чего ее вытолкнуло из ванной. Она шлепнулась на пол в коридоре, ударившись коленом. На бедре наливался багровый синяк в форме пятерни.

∗ ∗ ∗

До поздней ночи Рита не решалась выйти из комнаты. Когда, наконец, вернулся муж, она бросилась к нему на шею. Максим же выглядел каким-то отстраненным, левый глаз закрывала медицинская повязка.

— Милый, что…

— Представляешь, сел мотоцикл опробовать, а он камешком — прям сюда. — Максим ткнул себя пальцем в белую нашлепку. — Глаз, вроде, не выбило. А это что за коробка?

— Максим, я… со мной что-то произошло.

— Да неужели? — проследив его взгляд, Рита поняла, что Максим смотрит на синяк. — И? Желаешь чем-то поделиться?

— Я… Со мной… — Рита попыталась хоть что-то из себя выдавить, но из горла полился лишь задушенный сип. Как она ни пыталась сказать хоть слово о портале в ад, открывшемся в ванной, что-то скручивало глотку спазмом.

— Понятно. — мрачно подытожил Максим. Больше он в тот вечер не проронил ни слова, и Рита понимала — произошло нечто непоправимое, только она не понимала, что.

∗ ∗ ∗

Утро началось ничуть не лучше. Максим молча куда-то уехал, едва встав с постели. К ванной Рита подходить теперь опасалась — умылась в кухонной раковине. Есть не хотелось. От одного взгляда на банки с вареньем подташнивало — теперь ягодное месиво напоминало прокрученные через мясорубку кишки. Когда Маша, пританцовывая под музыку из наушников, вошла в квартиру, Рита сидела на табуретке и нервно цедила чай.

— Привет, мам. — Маша быстро поняла, что с матерью что-то неладно. — Ты чего?

— Ничего. Как погуляли?

— Да круто все. Прикинь, Верка — ну, ты помнишь, с первой парты — она, оказывается с Зайнуллиным встречается!

— М-м-м… — протянула Рита, думая о своем.

— Ну, Зайнуллин, ты помнишь? У него еще вся рожа в прыщах!

— Да, припоминаю…

Маша закатила глаза, сбросила сумку и отправилась в ванную. Снова раздался тот неуместный, никак не сочетающийся с недавно сделанным ремонтом, скрип.

— Стой! — Рита вскочила с места, опрокинув чашку с чаем, но было уже поздно. Клубы черного дыма вырвались из ванной, поглотили дочь и затянули внутрь. Дверь захлопнулась. Рита бросилась к ванной, принялась крутить ручку, а там, за тонкой деревянной перегородкой шипело, шкворчало, хохотало и в жуткую какофонию вплетался угасающий, чужеродный визг Маши. — Держись, я сейчас!

Рита метнулась на кухню за ножом. Вонзив лезвие в щель между косяком и дверью, она принялась елозить им туда-сюда, надеясь подцепить собачку замка. Неожиданно, дверь распахнулась, и Машу вытолкнуло Рите навстречу, сбило с ног. Нож, к счастью, выпал из руки. Девочка, вся красная, горячая, с налипшим на лицо влажным листком была жива, и сотрясалась от рыданий. Из одежды местами торчали нитки, будто кто-то терзал Машу крючьями. Рита обняла дочь, прижала к себе, и принялась убаюкивать, а ту трясло крупной дрожью. Лишь, когда девочка успокоилась, Рита все же не сдержалась и спросила:

— Они сказали что-нибудь?

Нужды уточнять, кто такие «они» не было, и к ужасу Риты дочь кивнула:

— Сказали… «В самый раз».

∗ ∗ ∗

Максим не вернулся ни за полночь, ни после. Рита улеглась с Машей в одной комнате, постелила себе на диване. Теперь девочка отказывалась находиться в какой бы то ни было комнате одна. В туалет пришлось напроситься к соседям. Само собой, дальше так продолжаться не могло.

«Приедет Максим, и мы во всем разберемся» — решила Рита, надеясь, что завтра проблема разрешится сама собой и окажется чем угодно — жестоким розыгрышем, галлюцинацией или какой-нибудь пространственно-временной аномалией. Потому что «старовата» звучало все еще не так страшно, как Машин вердикт.

Дочь уснула не сразу, долго и беспокойно ворочалась, а Рита сидела у изголовья кровати и нежно гладила русые волосы. Спящей Маша выглядела совсем ребенком — и не скажешь, что уже тринадцать. Потихоньку мягкие игрушки вытесняли из комнаты плакаты с слащавыми бойзбендами, а одежда становилась все менее «милой» и все более «развязной», но для Риты дочь все еще оставалась той маленькой девочкой с большими наивными глазами и смешной привычкой закрывать лицо футболкой в моменты смущения.

Наконец, легла и Рита, не дождавшись Максима. Дверь ванной она подперла на всякий случай стулом и не отрывала от нее глаз, пока те не начали слипаться. Стоило уснуть, как из коридора раздался какой-то шум.

— Максим, это ты? — протянула она сонно. Ответа не было. Во тьме квартиры мелькнул высокий силуэт. Тень встала в дверном проеме и сняла с головы фуражку, аккуратно положила на комод. Рита хотела спросить «кто вы?», но сонная нега не отпускала. Тень шагнула вперед, и в свете уличных фонарей блеснула белозубая улыбка давешнего почтальона. Вместо вопроса «Что вы здесь делаете?», Рита выдала лишь какую-то словесную кашу. Почтальон подмигнул лазорево-голубым глазом и поднес палец к губам, после чего сбросил длинное пальто на пол, а под ним… Почтальон был совершенно гол, той антрацитово-черной наготой, как дикари и туземцы в передачах по «Дискавери». Он не стеснялся ее, а наоборот, выставлял напоказ, как что-то предельно естественное. Между ног у него медленно вздымалось нечто громадное, похожее на слоновий хобот.

«Это всего лишь сон.» — облегченно поняла Рита и расслабилась. Если африканец — не настоящий, почему бы немного не поразвлечься?

Почтальон взял Риту грубо, жестко. Она и сама не успела понять, как тот оказался внутри, и вот уже хобот шерудил где-то в утробе. Горячий как кипяток, он изгибался, причиняя болезненное и вместе с тем несравнимое удовольствие. С губ Риты сорвался стон, потом еще и еще. Она уже не думала ни о чем: ни о спящей буквально в двух метрах от нее Маше, ни о Максиме, который все никак не возвращался домой. Все существо, все мысли, все нутро занимал почтальон-мулат, которому Рита царапала спину в зверином экстазе, пока не заметила, что под ногтями остается жирный пепел. Тут же в нос ударил запах гари и жженых волос, точно кто-то палил курицу над конфоркой. Рука, повинуясь неведомому порыву, легла на щеку пыхтящему африканцу и легонько ковырнула. Кожа сошла целым куском, а под ним обнаружилась истерзанная красная плоть. Запекшиеся и теперь белесые, потерявшие всякую голубизну, глаза смотрели с насмешкой. На черном лице расплылась белозубая улыбка, и обгоревшие щеки потрескались, истекая сукровицей и обнажая паленое мясо. Рита попыталась вырваться из хватки лжеафриканца, но тот держал крепко и проникал с каждой секундой все глубже. Казалось, хобот уже давно прорвал какие-то барьеры и теперь шерудил в самых кишках, доставая до сердца. Сорвавшийся было с губ крик вырвался жалким хрипом, пока африканец с силой вколачивал в Риту свою плоть. Как раз в этот момент она и увидела за спиной почтальона Максима, с яростью вперившего в нее единственный здоровый глаз.

— Максик! — сдавленно выдохнула Рита.

— Шлюха! — проревел Максим и врезался всей тушей в Риту. Снес ее, прижал к стене. Африканец куда-то пропал, как будто растворился в воздухе.

Максим саданул сапогом Рите по ребрам, выбив из нее сдавленное хэканье. Еще раз и еще.

— Папа! Что ты делаешь? — Маша проснулась, вскочила, повисла на отцовской шее.

— Ах ты, нагуленыш вонючий! — Максим, примерный семьянин, любящий отец, не чаявший души в дочери, безжалостно ударил ее локтем в лицо. Девочка отлетела в сторону, по лицу бежали кровавые струйки. От этого зрелища Рита, еще не отошедшая от пригрезившейся любовной неги, еще не отдышавшаяся от тяжелых ударов любимого мужа, зарычала, вскочила на ноги. В глубине подсознания проснулись инстинкты разъяренной самки, готовой защищать детеныша до последней капли крови. С диким визгом Рита бросилась на мужа, целясь ногтями в глаз. Ей удалось лишь раз полоснуть Максима по лицу. Тот, зашипев, ответил мощным хуком в челюсть, и Рита снова оказалась на полу. Казалось, Максим взбесился. Его лицо дергалось в болезненных, странных судорогах – точно он одновременно огрызался в ответ сразу десятку собеседников, при этом не издавая ни единого звука, лишь пыхтел напряженно сквозь ноздри и валял супругу ногами по полу. Рита с трудом соображала, глаза заволокло кровавой пеленой, стекающей из разбитой брови. Все, о чем она могла сейчас думать – это как спастись от ярости обезумевшего мужа. Неизвестно как оказавшаяся в спальне банка с вареньем будто сама подвернулась в руку. Сжав пальцы на пузатых боках, Рита из последних сил подняла руку и с силой швырнула банку в голову Максиму. Раздался звон, муж осел на пол к противоположной стене, будто отброшенный в сторону неведомой силой. По лысеющему темени расползались красные пузырящиеся потоки густой жижи, и было не понять – то ли это варенье, то ли мозги вытекают из пробитого черепа.

— Мама! – взвизгнула Маша в шоке и ужасе.

Риту охватила странная, несвойственная ей решимость.

— Помоги мне! Быстро!

Дочь, забившись в угол, с ужасом смотрела на отца – тот мычал, беспорядочно шевелил губами, силясь что-то сказать. Не дождавшись помощи, Рита сама подхватила мужа под мышки и потащила к ванной. За телом тянулся скользкий багровый след. Едва толкнув Максима за порог, Рита выскочила из проклятого помещения. За спиной раздался звонкий удар черепа о кафель. Максим замычал настойчивей, сознание возвращалось к нему. Рита с силой захлопнула дверь за секунду до того, как на косяк легли окровавленные пальцы. Следом проход загородил тяжелый коридорный комод. Стремянка, которую Максим после покраски потолка – у соседей был потоп – так и не отнес в гараж, отлично встала между комодом и противоположной стеной. Теперь дверь ванной изнутри было не открыть – только снять с петель или прорубить, как в фильме «Сияние». Действительно, с той стороны раздались удары. Поначалу сильные, они вскоре ослабли. Максим заговорил:

— Маша, извини... Я не знаю, что на меня нашло, — муж, кажется, всхлипывал, — Мне очень больно. Кажется, ты пробила мне голову. Мне надо к врачу.

Неведомо откуда взявшаяся решимость отхлынула, уступила место страху и отчаянию. Адреналин больше не держал Риту на ногах, и та рухнула на колени перед комодом. Из глаз сами собой полились слезы.

— Милая... Мне плохо. Я думаю, у меня сотрясение. Я ног не чувствую. Прости меня, пожалуйста... Рит, здесь что-то...

Действительно, это «что-то» проявило себя спокойно и ненавязчиво, точно всегда было здесь. Знакомо пахнуло гарью и сажей, из-под двери повалил пар, точно по ту сторону кто-то включил дым-машину.

— Рит, я не знаю... Не знаю, что... Не знаю, что я с тобой сделаю, когда выйду отсюда! – увещевания сменились злобным рыком. – Я вспорю твое блядское брюхо и напихаю туда углей! Я засуну раскаленную кочергу тебе в пизду и проверну сорок четыре раза, слышишь, мразь! Я разорву тебе пасть und werde dich mit meinem Scheiss füttern, bis du ertrinkst, du, dreckige Möse, verfluchte Schlampe, verdammte Hexe! (я буду кормить тебя своим дерьмом, пока ты не захлебнешься, ты, грязная пизда, проклятая шлюха, ебанная ведьма!)

Видать, у Макса что-то повредилось в голове от удара, и тот перешел на какое-то харкающее и лающее наречие, смутно знакомое Рите по старым фильмам про Вторую Мировую.

«Откуда Максим знает немецкий?» — изумилась она коротко. Потом взяла себя в руки, вытерла слезы. Муж явно свихнулся окончательно. Оставаться с ним в одной квартире просто-напросто опасно. Рано или поздно, он выберется наружу, а проверять, насколько его угрозы правдивы, Рите не хотелось. Вскочив на ноги, она рванула в комнату дочери.

— Собирайся!

— Куда? — всхлипнула Маша.

— Неважно. Телефон, зарядки, зубную щетку — быстро!

Не дожидаясь ответа, Рита вбежала в спальню, достала из шкафа спортивную сумку — купила для фитнесса, но не ходила в зал уже почти полгода — и безжалостно вытряхнула содержимое. Вещи собирала наспех, почти не глядя — несколько смен белья, пара теплых свитеров, документы, карточки, шкатулка с украшениями. Ее панические метания по спальне сопровождались бессвязными криками и ревом из ванной. Максим окончательно перешел на немецкий, рычал, выкрикивал бессвязные угрозы, и Рита готова была поклясться, что оттуда, из-за двери доносится одобрительный шум толпы, точно Максим выступал на площади перед строем солдат, готовых ринуться в бой. Эта какофония подгоняла, нервировала, все валилось из дрожащих рук, сосредоточиться не получалось. Плюнув, Рита закрыла сумку, надеясь, что взяла все, что нужно. Вбежала в комнату дочери.

— Готова?

Маша кивнула.

— Пойдем отсюда.

Проскочив мимо сотрясающейся под яростным напором конструкции из лестницы и комода, мать и дочь сбежали в ночь.

∗ ∗ ∗

На ночном автовокзале было безлюдно. Со скучающим видом играл в телефон патрульный, храпел на лавочке бомжеватого вида мужик. Билеты пришлось покупать за наличные из карманных денег Маши — карточки оказались заблокированы. И когда успел?

Рита сидела, откинувшись на холодную металлическую спинку сиденья. На коленях у нее лежала Маша и мелко подрагивала.

— Мам, почему не остановимся у тети Тани?

— Потому что у меня говно, а не подруги, — бесцветным голосом ответила Рита, — Хоть бы одна сука приютила, так ведь как сговорились...

— Вы с папой разведетесь?

— Не знаю, — соврала Рита. Решение она приняла, едва оказавшись на улице, когда вызвала такси.

— А куда мы пойдем?

— Поедем к бабушке.

— Почему я о ней ничего не знаю? Я была у нее?

— Была. Один раз. Больше не ездили.

В голове сама собой всплыла сцена знакомства с внучкой. Баба Нина взяла трехлетнюю Машу на руки и отнесла в баню. Вскоре оттуда раздался душераздирающий вой — кричала дочь так, будто ее режут. Мать-покойница тут же подбежала к бабке, вырвала Машу у нее из рук, передала Рите и накинулась на старуху с проклятиями. Та же растерянно пучила глаза и все повторяла: «Видит, ви-и-идит!»

— Мам! — Маша ткнула мать пальцами в бок, — ты уснула что ли? Я спрашиваю, почему?

— Потому что бабушка… немного не в себе. Деменция или что-то в этом роде, — отмахнулась Рита. На этот вопрос четкого ответа она не знала сама.

— А зачем мы тогда к ней едем сейчас?

— Потому что больше некуда, — отрезала Рита, и, произнеся это, почувствовала как под сердцем расползлась голодная дыра.

∗ ∗ ∗

До Ерышей прямого автобуса не было, пришлось пересаживаться в Ярцево. На оставшиеся деньги купили в супермаркете быстрорастворимой лапши, прокладок и прочей мелочевки. Отжалели сто двадцать рублей на вафельный тортик — не заявляться же к старушке с пустыми руками. Телефон Рита отключать не стала, но звонить с извинениями, уговорами или новыми угрозами Максим не спешил. Автобус в сторону Ерышей отправлялся только в восемь утра, попутку поймать не получалось — в такую глушь никто ехать не собирался. Пришлось дождаться и позавтракать невкусными влажными пирожками из ларька. Наконец, подъехал на посадку старенький дребезжащий «Икарус» — Рита и не думала, что такие еще ездят. Водителю, судя по опухшему лицу, нужно было не за руль, а опохмелиться. Помимо Маши и Риты в автобус село лишь несколько старух со скорбными лицами. С грохотом, хрюканьем и лязгом автобус покатил по раздолбанной трассе. Большинство старух вышли в Жданово, последняя — в Духовщине. Увидев, что в салоне остались только двое, водитель повернулся и с явной неохотой уточнил:

— Шо, до самых Ерышей едем?

Рита кивнула.

— И шо вам там надо? Не живет уж почитай никто. Остались-то Липатовы, Ковальчуки, Ногтева еще… — загибал шофер заскорузлые пальцы.

— Мы к Ногтевой, — прервала его Рита.

— Болеет девка?

Водитель кивнул в сторону Маши, что залипала в телефон и ничего не слышала через наушники.

— Почему?

— Ну як… К Ногтевой зашептать едете… Не за приворотом же! — удивился водитель, и, не дожидаясь ответа, затараторил, — Ох, не ходил бы я к ней. Гиблое это дело. Безбожное. У меня кум как-то ходил живот отшептать — то ли грыжа, то ли еще чего. Болело страшно. Принес подгон, как положено. Бабка на него поглядела одним глазком, да говорит — иди, мол, спать ложись. Он, значит, лег, а не дышится. Глядит — а у него на груди сидит кто-то и прямо лапами в кишках ковыряется. Вынул что-то — и грызть. Кум хотел на помощь звать, а не зовется… Наутро фельдшер приезжал осматривать — сказал, не грыжа у него была, а аппендицит. Все допрашивал — кто оперировал, а кум ни бэ, ни мэ. А вот был еще случай…

— Мы в гости едем. Родственники мы, — прервала поток слов Рита. Водитель испуганно зыркнул и с влажным шлепком захлопнул рот. Остаток пути проехали молча, трясясь на колдобинах. Лишь, добравшись до покосившегося указателя «Ерыши», водитель осторожно предложил:

— Давайте я вас сразу до дома довезу. Чтоб не заплутали.

Ерыши и правда оказались полувымершей деревней. То тут, то там виднелись заболоченные брошенные поля. Покинутые дома, заросшие дурниной, провожали автобус печальным взглядом пустых окон. Лишь одна из хат выглядела заселенной — вокруг ржавого трактора бродили по двору сонные полудохлые куры и со скукой клевали какую-то грязь.

— Приехали, пожалуйста. Вы уж, пожалуйста, так и скажите Нине Петровне, мол, Авдей вас довез… — бормотал водитель, останавливая автобус у самой окраины деревни. На границе леса торчал кривоватый саманный домишко, сбоку к нему примыкала утонувшая в сорной траве баня. Водитель помог вынести всю нехитрую поклажу, кивнул подобострастно и спешно укатил прочь, чадя выхлопной трубой. Рита и Маша застыли перед калиткой, оглядывая свое новое обиталище.

— Мам, может, догоним его, пока не поздно? — спросила Маша. В темном окне что-то мелькнуло. Заскрипела ржавая пружина, отворилась деревянная дверь. И, будто вторя скрипу, из темноты хаты раздался такой же дребезжащий старушачий гоолос:

— Дорогие мои, приехали! Уж и не ждала-не чаяла, что меня-бабку вспомните. Машенька, как ты выросла, детка! Маргаритка-то краса! Вы заходите-заходите…

∗ ∗ ∗

Баба Нина хлопотала, ставила на стол банки с какими-то закрутками, подбрасывала дров в печь, переставляла массивные чугунные горшки, будто изо всех сил старалась не оставаться на одном месте. Рита крутила головой и напрягалась, пытаясь вызвать в памяти хоть что-то, за что разум сможет зацепиться, подтвердить — «да, это моя бабушка», но все впустую. С потолка свисали бесконечные веники разнотравья; бревенчатые стены давили со всех сторон, сгоняя густую тьму в центр помещения; нехитрый кухонный гарнитур, мордатая радиола, закопченная печь, колченогие стулья — все казалось чужим, незнакомым. Старушка, тоже почувствовав некую отчужденность в поведении внучки — Машка-то и вовсе жалась к матери, испуганно хлопая ресницами — остановилась, наконец, проскрипела:

— Риток, ты чой-то як неродная? Али позабыла совсем бабку?

Рита подняла глаза на хозяйку дома, вгляделась с сомнением — а виделись ли они раньше? Если и так, то бабушка Нина с тех пор сильно сдала: лицо осунулось, кожа обвисла бульдожьими складками; глаза запали глубоко в череп и поблескивали оттуда тлеющими угольками. Она неестественно горбилась, точно желала скрыть свой впалый, как у оголодавшей дворняги, живот.

«А старушка-то не жирует!» — мелькнуло в голове Риты.

— Извини, ба, у нас тут просто… семейное происшествие. Все никак отойти не можем. Макс, он… я не знаю, как объяснить…

— Папа с ума сошел, — подала голос Маша, подняла голову. Нос раздулся перезрелой сливой, на переносице алел кровоподтек.

— Ох, дитятко! Ох, дитятки мои!

Старушка всплеснула руками, распахнула шерстяную шаль, точно крылья, и накрыла родню. В нос Рите ударил удушливый смрад, одновременно похожий на болотную гниль, и на засахаренное, приторное до тошноты варенье из неизвестных ягод — то самое, которое она ела на кухне, когда ее жизнь еще не развалилась на куски.

— Ох, бедные вы мои доченьки! Да за какие-такие грехи-то вам воздается! Ой, виновата я, виновата! За бабкины грехи-то воздалось, все я, дура старая…

Напевный, утробный вой ложился на плечи будто вериги, хотелось упасть на дощатый пол и камлать перед Господом, вымаливая прощения. Такой нутряной и басовитый, что, казалось, баба Нина издавала его не ртом, а напрямую тощим туловом. Еле-еле Рита взяла себя в руки, отстранилась от родственницы, вытерла выступившие слезы.

— Бабуль, мы у тебя поживем немного? Вот, у меня тут деньги… — Рита полезла в кошелек; нарочито медленно, надеясь, что ее остановят.

— Господи, Маргарита, не гневи Бога, убери свои копейки! — отмахнулась бабушка, и Рита с явным облегчением сунула купюры обратно в кошелек. — Вы, давайте, помогайте на стол накрывать! Понравилось варенье, что я прислала, а?

— Да, бабуль, очень вкусно! Целую банку — как в тумане.

— А тебе, Машка? — старуха скосила глаз на девочку. На секунду Рита вздрогнула — второй глаз остался неподвижным, потом медленно, с опозданием, последовал за первым, вновь вернув реальность в шаткое состояние нормы. Она ответила за дочь:

— Не успела она позавтракать.

— Да как так-то? — бабушка с досадой хлопнула себя ладонями по бедрам. Звук получился глухой, точно били по трухлявому бревну. — Я ж специально, для всех, шоб каждый… Эх. Как знала… Щас я!

Баба Нина вдруг встала на четвереньки, развернулась и поползла под стол, скрывшись под скатертью. Лишь после секундного шока Рита по раздавшемуся скрипу догадалась — под столом находился люк погреба. И, действительно, грибовидный бабушкин зад вскоре скрылся под половицами. Тут же Маша приникла к уху, зашептала:

— Мам, мне здесь не нравится. Давай уедем, пожалуйста. Я не хочу здесь оставаться.

Рита гневно зашипела в ответ:

— Нам некуда идти, ты что ,не понимаешь? Карточки заблокированы, родни у нас нет, подруги… — Слова сами ложились на язык, минуя мозг. Лица подруг в памяти сливались в единое многоротое пятно, они все казались каким-то безликим чудовищем, колонией завистливых и меркантильных сучек, — сама знаешь, это пока все хорошо — они милые и приветливые. А случись что — сразу в кусты. Семья — вот, кто всегда поможет, поняла? И это — твоя бабушка, которой от тебя не надо ни денег, ничего. А то, что она…

Рита замялась секунду — будто поток подсказок откуда-то из подсознания иссяк, и пришлось действовать самой.

— То, что она немного странная… Ну так ты поживи в одиночестве, да еще в ее возрасте. Ничего, я завтра поеду в город, найду адвоката, подам на развод. Мы еще с тобой вон, бабушку в Смоленск к себе заберем. В благодарность, а?

— Мам, — в Машином шепоте сквозил неподдельный, истовый ужас; тот, что заставляет вставать дыбом волоски на затылке; тот, что заставляет собак и кошек лаять на пылесосы; тот, что испытываешь, когда сталкиваешься с болезненной неправильностью бытия, — Мам, по-моему она мертвая!

— Глупости! — отмахнулась Рита, даже, кажется, не расслышав как следует последнее слово — то ли «тертая», то ли «четвертая».

— Нашла! — баба Нина, действительно, будто из могилы, выскочила из подпола. Скрюченные пальцы торжествующе воздели над головой маленькую баночку с красным содержимым. — Ну, айда обедать.

За столом царила странная, полумертвая тишина: Маша и Рита молчали, поглощая вареную картошку; бабушка же, наоборот, к пище не притронулась, а только бормотала тихонько и монотонно: «Митька у председателя сельсовета корову украл, теперь сидит; Липатова второй раз замуж вышла, за дальнобойщика; Лешка-тракторист на поле уснул и под комбайн попал, в лоскуты нарезало; соседка Ильинишна по грибы ушла, не вернулась; Наташка-солдатка совсем плохая стала, еле ходит…»

Под эти заунывные непрерывные россказни Рита начала клевать носом. За окном медленно умирал закат. Машка, умявшая-таки целую банку варенья — а как отнекивалась поначалу — тоже сидела, откинувшись на спинку стула. Ее осоловелый взгляд ползал по столу, как сонная муха. После бессонной ночи обеих разморило: в тепле, в сытости, слушая бабушкины россказни, Рита была готова вырубиться прямо на стуле.

— Ты чего, дочка, засыпаешь что ли? — вдруг встрепенулась баба Нина, захлопотала, — Сейчас мы вам постель организуем. Ты, Ритуля, на мою ложись, а Машка помоложе — пущай на печи ночует.

— Бабуль, а где же ты спать будешь? — опомнилась Рита.

— Ой, да ты за меня не переживай, я вона, в баньке на полке прикорну. Мне-то, старой, чего надо? Соломы под голову — и на том спасибо. Оно, знашь как, в военное-то время не выбирали. Ох и лютовали здесь фашисты, спасу не было. Бывало укроешься в землянке, травой да ветошью накроисся и дрожишь — найдут-не найдут…

Бабушка снова завела напевную и тоскливую шарманку. Стрекотали за окном сверчки, за заслонкой уютно гудело пламя. Ухнув на пуховые перины, Рита будто погрузилась в мягкое теплое облако. Гостеприимно скрипнула старая панцирная кровать. Кошмары прошлой ночи растворились в этой мягкости, отступили на задний план и теперь казались совершеннейшей мелочью — будто и не превращался любимый муж в свирепого зверя, будто и не обосновался в домашней ванной филиал Геенны огненной.

— Добре, дочка, добре, — прошамкала баба Нина, подтыкая одеяло. Посмотрела на Риту, улыбнулась натужно. Старческое лицо прорезали новые, доселе невиданные морщины.

— Спасибо, бабуль… — сонно пробормотала Рита, посмотрела на бабушку. Зернышко тревоги запало было в душу — глаза старушки казались стеклянными, будто высохшими. На седых ресницах засохли желтые козявки гноя. Из черной точки в углу глаза проклюнулась крохотная лапка, а следом оттуда с недовольным жужжанием вылетела крупная черная муха. Рита собиралась было что-то сказать, вскочить, позвать Машу, но зернышко не дало ростков — приземлилось в обволакивающую густую перину и засохло в ней. Рита хотела моргнуть, чтобы прогнать галлюцинацию, но, сомкнув веки, так их и не разомкнула — сон оказался сильней.

∗ ∗ ∗

Разбудила Риту странная мелодия — какой-то бравурный марш. Отдельные слова было не разобрать, разве что куплет закончился знакомым по военным фильмам немецким словом «unteroffizier». Неужели бабушка слушает старые немецкие песни? Может, пристрастилась за годы оккупации?

От странной песни Риту замутило. В голове пронеслись, будто кадры кинохроники, черно-белые картинки: немцы фотографируются напротив сожженной деревни; немцы выстраивают партизанов перед расстрелом; скалит зубы в последней гримасе повешенная Зоя Космодемьянская. Гадкий калейдоскоп смердел отмороженными пальцами, сожжеными телами и смертью. К горлу подкатило и вылилось на половицы. Свесившись с кровати, Рита долго и мучительно блевала, пока на дощатом полу не растеклась темно-багровая лужа с белесыми вкраплениями картофеля. Тут же обоняния коснулась какая-то затхлая, застарелая вонь, будто в бабушкином доме под половицами пряталась целая семья бомжей. Мертвых бомжей. Взгляд, привыкнув к темноте, панически обшаривал помещение. И как она раньше не замечала? На бревнах обосновался густой мох, в дальнем углу росли бледные, как пальцы мертвеца, поганки. Все покрывала сажа, копоть и толстый слой пыли, точно за избой не ухаживали вот уже много лет. От перины несло сырой гнилью и… шашлыком. В этот момент Рита поняла, что в кровати она не одна – ноги под одеялом коснулось что-то мягкое, волокнистое, похожее на разваренное мясо.

— Маша?

Никто не отозвался. Больше всего на свете Рите хотелось просто встать с кровати и уйти. Уйти прямо босиком по грязному полу, по непроходимой сельской дороге, встать у трассы и ждать попутку… Или просто шагать дальше голыми ногами по асфальту, пока пятки не сотрутся в кровь, пока она не рухнет в обморок от усталости, лишь бы оказаться как можно дальше от того, кто сейчас лежит с ней под одним одеялом. Но пересилила надежда. Надежда, что она обернется и увидит рядом с собой Машку, которой стало слишком жарко на печке или бабу Нину, у которой заболела спина от лежания на дощатом полке. Сейчас Рита была бы рада увидеть даже того пухломордого водителя, лишь бы это был человек.

Первое, что она заметила во тьме на фоне потяжелевшего от наросшего моха ковра – это улыбку. Улыбка висела в пространстве горизонтально и будто существовала отдельно от кого бы то ни было – как у Чеширского Кота. Широкая, самодовольная, от уха до уха, так что видно было даже зубы мудрости – белые и крепкие, будто с рекламного плаката стоматологической клиники. Но глаза привыкали к темноте, и из нее потихоньку, поэтапно – иначе бы Рита сошла с ума от ужаса – проступали уже знакомые черты: волевой подбородок, широкие скулы, высокий лоб и потухшие, вываренные глаза на куске обугленного мяса, лишь номинально являющимся лицом. На одной постели с Ритой лежал тот самый почтальон, которого она ошибочно приняла за африканца. Лишь теперь она заметила тусклый блеск лычек «СС» на воротнике. Втянув воздух сквозь зубы, Рита зажмурилась, в надежде, что видение уйдет, растворится в ночной мгле, но то, вопреки ожиданиям, обрело плоть, обхватило, прижало к себе. Она завизжала. В губы тыкался твердый, вываренный язык, вызывая ассоциации с бужениной.

— Ты мне больше нравишься! — шептал обожженный, грубо лапая Риту за ляжки и тыкаясь пальцами в сокровенное. — Огня в тебе больше. Не фройляйн – пламя. Горю, горю! Горю-ю-ю!

И, действительно, подобно тлеющим угольям на ветру, «Африкан», как его мысленно окрестила Рита, принялся разгораться. Волна жара, такая, что волосы истлевали, окатила ее, и Рита, взвизгнув, упала с постели, увлекая за собой разгорающееся одеяло. Африкан встал, вытянулся в полный рост; кровать с жалобным скрипом просела. Он сделал шаг, второй. Через черную фуражку вырвалось несколько языков пламени. Рита, не помня себя от ужаса, перебирала подгибающимися конечностями, отползая от чудовища, а тот шагал на нее. Пламя вдруг загудело и вырвалось наружу со всех сторон; «почтальон» превратился в ходячий факел, а отползать больше было некуда – за спиной оказалась печь. Огненный кошмар нагнулся и прильнул безгубым ртом к ее губам. Та почувствовала, как скручиваются от жара крошечные волоски в носу. Губы прижгло, точно кочергой, но вскоре отпустило – ночной гость уже потухал и осыпался белым жирным пеплом прямо на одежду. В его шелесте слышалось:

— Огня в тебе много… Ух, мы б с тобой зажгли… Зажгли…

Последние хлопья, кружась, опустились на пол, и голос затих. Губы жгло, Рита уже чувствовала как вздуваются на них волдыри. Все ее существо пронзало некое ощущение щемящего неуюта – будто она находится где-то, где ей совсем не стоит быть. Это было ощущение на уровне инстинкта – такое бывает в заброшенных церквях, засранных бомжами подвалах, наркоманских притонах. Все здесь просто вопило об опасности. Нужно было выбираться.

Вскочив с пола, Рита обежала печь, ткнулась на полок:

— Маша! Маша, вставай! Ты…

Рита застыла – на печи Маши не оказалось. Не отзывалась и баба Нина – скамья была пустой. В доме ни звука – лишь доносился откуда-то с улицы чертов марш. Пластинку, кажется, заело, и теперь Рита смогла разобрать слова повторяющейся из раза в раз строчки:

Da dachten die Rekruten,
Es sei der liebe Gott.

Паника нахлынула жаркой волной, снесла все барьеры рациональности и логики. Рита выбежала наружу босиком, без куртки. Над деревней, лишенной городского светового загрязнения, ярко светил Млечный Путь. Холодные небесные светила равнодушно помаргивали, ожидая — что же будет дальше?

— Маша! — никто не отзывался. Лишь разносился над вымершей ночной деревней кощунственный рефрен — снова и снова. Он звенел в ушах, вымораживал все мысли, колотил изнутри по стенкам черепа, пульсировал в висках. Рита схватилась за голову, зажмурилась изо всех сил, пытаясь понять — откуда же идет проклятая мелодия?

Ответ нашелся, стоило ей обернуться — заевшая пластинка играла из маленького квадратного окошечка утонувшей в сорняке бани. Из-за неплотно примыкающей дверцы курился молочно-белый пар. Ноздрей коснулся знакомый аромат нагретого дерева и крапивных веничков, а к ним примешивался смрад паленых волос и горящей плоти. Набрав воздуха в грудь, Рита дернула дверь на себя.

В ту же секунду рыжая мгла сгустилась, забилась в ноздри колючей сажей, прокатилась металлическим ершиком по глотке; легкие обожгло раскаленным паром. Рита закашлялась. Слезливая пелена мешала видеть, весь мир слипся в оранжево-пепельный туман, через который виднелись отплясывающие в агоническом трансе искривленные фигуры. Бесконечные пламенные ямы — вскрытые могилы — тянулись до самого, уходящего вниз, под землю, горизонта. Вдруг раздалось откуда-то:

— Дверь закрой, пар выходит!

Рита еле-еле нащупала ладонью рассохшуюся доску, потянула за собой. Раздался скрип, и дверца закрылась, отрезая темную парилку от мира. Проморгавшись, Рита не увидела никаких ям и никаких фигур — только полыхала раскаленная пасть каменки в темноте. Спина мгновенно взмокла — баня была натоплена на славу. Глаза еще не привыкли к темноте, а баба Нина скомандовала:

— Крестик сыми! В баню с крестом не положено.

— Я… кха-кха... — Рита закашлялась — глотку все еще драло, будто наждачкой, — Я не ношу.

— Ну и добре. Ближе поди. Вишь, как блазнит-то? Подвела правнучка...

От каменки дышало жаром; Риту мутило от тяжелого духа нагретого дерева и как будто серы. Со всех сторон пекло, будто в микроволновке; мысли сделались вязкими, тягучими. Рита шагнула на голос — раз, другой, и застыла. В дрожащем свете печи нагая Маша казалась особенно худой и уязвимой. На животе, лице и бедрах четко вырисовывались темные пятна сажи в форме ладоней. Рита сглотнула, коснулась дочери и отдернула руку, обжегшись. Ошметки кожи налипли на пальцах, обнажив шкворчащее мясо. Маша варилась заживо прямо у нее на глазах. Тлели коротко стриженые волосы с розовой прядкой, пузырились губы.

— Но согласилась она, не согласилась. Все ж сделала как положено — и скрутки подложила, и вареньицем накормила... — самозабвенное стариковское бормотание булькало одновременно со всех углов, приглушенное ревом пламени. Рита пошатывалась, зарывшись пальцами в волосы и смотрела на собственное дитя, что на ее глазах заживо пригорало к доскам.

— Нет-нет-нет… — шептала Рита, отчаянно отрицая реальность. Не может быть так, чтобы все это происходило с ней. Не может быть так, чтобы муж обратился диким зверем, а дочь расплавилась до костей. — Нет, это не по-настоящему, это мне все снится-снится-снится… Проснись! Проснись! Это неправильно! Неправильно!

— Вот, и я говорю — неправильно, — вторило ей квакающее с потолка эхо, — Они ж как сказали — до сороковин родной кровиночке передам, и отпустят меня. Передам — и отпустят. А она не взяла. Сколько я ей ни сулила, каких щедрот ни обещала — ни в какую, дрянь крашеная. Ничего-ничего, все равно моя будет. Пропарится, прогреется, проймет ее пар пекельный, на все согласная будет, на все…

— Ах ты старая блядь! — завизжала Рита, прерывая монотонное, усыпляющее бормотание. Ярость в ней металась и жгла, вторя реву печи; рвалась наружу огненным вихрем, требуя выхода. Обыскивая взглядом парилку, Рита готова была сорваться на любое движение, на любой намек на человеческое присутствие и рвать, кусать, топтать и уничтожать, но никого не могла обнаружить. Когда она догадалась посмотреть вверх, над собой, было слишком поздно.

Тощая изломанная тень опустилась, будто паук; окутала многосуставчатыми конечностями, сдавила грудь, душа бушующее пламя.

— Тише, дочка, тише… — клокотало над ухом, будто говоривший набрал в рот каши. — Ты не серчай на меня, старую. Надо так, надо. Ты мне потом еще спасибо скажешь, да на могилке плакаться будешь. А нонче слушай…

Рита рвалась изо всех сил, выла, кусала дряблую и вязкую, будто резина, плоть, колотила наугад, но никак не могла отделаться от навязчивого шепота, который, казалось, звучал в опустошенной отчаянием черепной коробке:

— А было дело так: когда немцы пришли, мне едва шесть стукнуло. Сонька-то и решила здесь, в баньке сховаться…

∗ ∗ ∗

С самого утра баба Нина почувствовала неладное — тяжко было на сердце, изношенная мышца то и дело заходилась в тахикардическом гопаке, пропуская удары. Ни боярышниковый отвар, ни хваленый корвалол не помогли — того и гляди с инфарктом свалишься. Насилу добежала до соседей — Липатовых, у тех дома был телефон. Фельдшерица из Духовщины примчалась быстро — знала, лиса, что коли с бабой Ниной что случится, так лишится единственной помощницы, придется самой по селам и весям на попутках разъезжать. Померила давление, пульс послушала, да посерела вся как простыня нестираная:

— Вам бы, Нина Васильевна, в больницу лечь. В вашем возрасте, с такими показателями… Да вы не хуже меня знаете. Из родственников есть кто, чтоб сообщить…

— Чего сообщить?

— Ну, мало ли… Вам все-таки уже не двадцать пять, понимать должны.

— Поняла я все. Шагай отседова, — вдруг резко сказала баба Нина.

— Но… как же… Может, я скорую вызову? Они быстро приедут!

— Шагай, говорю. Или тебе по-другому приказать? — сощурилась старушка, и по телу пожилой женщины-фельдшера пробежала мелкая дрожь. Кротко дернулся из стороны в сторону подбородок — не надо, мол. — То-то же! Иди вон, Липатовых лучше проведай, а то у них зять на зрение все жалуется.

Фельдшер уже вышла за порог, когда в спину ее догнало:

— Погодь!

Та застыла. Баба Нина молчала, выдерживала паузу. Наконец, сказала:

— Вколи мне чего-нибудь… До вечера продержаться. Дела надо в порядок привесть.

∗ ∗ ∗

Хозяйство баба Нина подзабросила — возраст уже нет. Тем более, всего хозяйства-то: десяток кур да огород в три грядки. Раньше были и козы и корова, но чем старше — тем тяжелей приходилось. Избавлялась от одного, от другого. Сперва опустели грядки, следом — коровник. Буренка умерла своей смертью мирно и спокойно, во сне, привалившись боком к стене. Коз раздала соседям — всяко лучше, чем добру пропадать. Да и соседи бабу Нину не забывали, даже бывшие. Приезжали из города, неизменно с сумкой гостинцев — кто с сальцем, кто с овощами-ягодами, кто с мясцом парным. Без счета их было — благодарных-то.

Кому — разродиться помогла; кому — хворь вылечила, хоть врачи и руками разводили. Слухи о бабе Нине разносились далеко за пределы Ерышей. Бывали люди и из Смоленска, и даже из Москвы. На колени падали, молили, деньгами сорили, ну а бабе Нине и не жалко помочь. Глядишь — там зачтется. Просителей баба Нина заводила в баньку — ту самую, что со времен царя Гороха тут в землю врастает. Клала на полок, дожидалась третьего пара, а там всей работы-то — пальцем тыкай, да указывай, черти все сами сделают. На глаза они показываться не любили, все как-то из-за спины да исподтишка. То тень мелькнет под полком, то мяукнет из печи. Просители пугались, подскакивали, а баба Нина смеялась про себя — знали б те, кто их хвори на самом деле врачует — так поседели бы да выбежали, в чем мать родила. А то ж за тело-то всем страшно, а за душу будто и бояться разучились. А баба Нина если б знала, почем тело спасти стоит, может, и душу б сохранила…

Словом, тропинка к покосившейся черной избе не зарастала, а поток просителей не угасал. А вот родных баба Нина держала от себя подальше — будет с них. Такова уж такса — кто с ведьмой поведется, горя не оберется. Первого мужа задавило трактором. Второго — задрали собаки. Третий же, будто что-то поняв про жену, предпочел тихо спиться и оттого прожил дольше прочих — сгорел спокойно и незаметно от цирроза печени. С детьми бабе Нине тоже не везло — чужих в жизнь вытаскивала, а своих долго выносить не могла — мертвых выкидывала. Потом родился мальчик — Ванька, солнце белокурое. В пруду утонул. Потом была Арина — хулиганы городские надругались, она в пруд с камнем-то и шагнула. Следом — Семен и Степан, уже от третьего мужа. Обоих разом заспала, как кутят. Единственная дочка выжила — Сонька, в честь сестры назвали. Так и та, едва шестнадцать стукнуло, в город умотала и знаться не желала, но и ее не минуло материнское проклятие — хворала сильно по женской части, через нее и померла. Лишь раз баба Нина не удержалась — уж очень хотелось ей на правнучку поглядеть. И то, чуть худо не вышло — не пойми, как, очутилась с дитем в парилке, а эти уж со всех сторон обступили, пальцами тыкают, зенки свои подлые вперили. Тогда баба Нина и решила — нет уж, вот помру — тогда уж…

И, по всему видать, недолго осталось. Сердцем-то баба Нина всегда слаба была, тут теперь важно момент не упустить.

Как отослала баба Нина фельдшерицу, так и принялась за дела: колдовские дела свои в печь покидала, черепа, кости, жаб сушеных в огороде прикопала; наготовила пирогов с капустой, с картошкой да с лучком — чего добру пропадать? Соседи придут, милиция, угостятся. Печку опосля затушила как следует — еще не хватало пожар устроить. Кровать застелила, переоделась в чистую сорочку, документы на столе сложила в папку — чтоб не искали. Дождалась заката, перекрестилась и встала на табуретку. Оно, конечно, грех, но ведьме — все едино в пекле мучаться, так хоть людей сбережет. Черти-то много чего нарассказали — мол, ведуньи да колдуны, покуда дар не передадут — корчатся, мучаются, а помереть не могут. А дар такой, что врагу не пожелаешь — сколько добрыми делами ни прикрывайся, всяко не отмоешься.

Толкнула баба Нина голой пяткой табуретку и шагнула смертушке навстречу. Туго затянулся провод от утюга, подаренного соседкой, сдавил горло. Потемнело в глазах, заплясали багровые круги. Побежала по подбородку кислая простокваша — тело возвращало все то молоко, что черти прямо из вымени наворовали. Пол хаты раскрылся, что голодная пасть, и там, во мраке и огне уже ждала-манила яма для бабы Нины специально вырытая, где уготованы ей тьма, плач и скрежет зубовный. Натянулась петля, вспыхнули легкие. Потолок накренился, готовясь опустить бабу Нину в самое пекло, как вдруг… Оборвался провод; доски пола захлопнулись, подобно зубьям, и баба Нина тяжело рухнула наземь.

В глазах все еще колыхался кровавый туман, в груди ворочали раскаленной кочергой. Баба Нина попыталась вдохнуть, но легкие не принимали воздуха, выталкивали его с натужным нутряным хрипом. Суставы все еще выкручивало в болезненной предсмертной пляске. Ногти царапали выскобленные дочиста доски, сжатые до хруста зубы крошились, но смерть все никак не шла.

«Неужто вот так оно?» — подумалось бабе Нине. И лишь услышав с улицы отголосок до дрожи знакомой музыки, она поняла — не отпустят. Остановившееся сердце, тем не менее, сжалось по старой памяти, прыгнуло под горло. Бабу Нину стошнило. А из-за двери доносилось:

«Der Posten ist erfroren,
In einer Winternacht.
Es fror ihn an den Ohren,
Das hat ihn umgebracht.»

Рука сама по себе потянулась ко лбу, потом к животу, но перекреститься баба Нина так и не смогла — суставы не слушались. Она тыкала себя то в подбородок, то в пах, но никак не могла коснуться плеч. Да и куда теперь креститься? Потерявши голову, по волосам не плачут. Снаружи позвали:

— Эй, дэфачка, вихади! Ми не трогать, дефачка!

Обреченно крякнув, баба Нина поднялась на ноги и, переставляя ставшие непослушными конечности, дошла до двери. Там, за тонкой деревянной перегородкой сквозь музыку и задорное улюлюканье немчуры до нее доносилось ритмичное болезненное всхлипывание, отозвавшиеся в застывшем сердце черным безотчетным ужасом. Принимая неизбежное, баба Нина отворила дверь.

В коляске аспидно-черного мотоцикла у околицы вращал пластинку граммофон. Черти стояли полукругом, лицом к ней, теперь уж не таясь и не кокетничая — в своем истинном облике. Самый крупный, с надвинутой на морду фуражкой в офицерском плаще был по центру и ритмично двигался в той, что когда-то была ее сестрой Софьей.

— Ни-нка! — воскликнула та, прерываемая тяжелыми толчками сзади. — А ты, поди, думала, не свидимся уж?

Софья почти не изменилась — даже платье на ней было то же, что и восемьдесят с лишним лет назад, задранное до самой косы. Под разорванной на спине тканью зияла глубокая мясная дыра кишмя кишащая червями.

— Сонька, как же… — одними губами пробормотала баба Нина — забыла набрать воздуха, — Да что же они с тобой сделали?

— Так ты ж са-ма им меня пре-дло-жила! — стоя на четвереньках, Соня вгрызалась ногтями в землю — каждая фрикция отдавалась ей адской болью. — Я же слы-ша-ла все — «отдаю, мол, Соньку!» Распла-тилась ты мной, сестри-ца, распла-тилась… Ну да кончился твой кредит, скоро уж меня черви доедят да черти доебут и за тебя примутся.

— Jawohl! — взял под козырек молодой солдатик, черный и обгоревший как головешка. Кожа его пепельными хлопьями ложилась на воротничок с буквами «СС». «Слава Сатане!» — расшифровала баба Нина. Вываренные глаза смотрели жадно и безжалостно. — Jetzt brauchma einen neuen Ferkel! (Вот так жирный поросенок!)

— Вишь, на тебя за-ря-тся! — проквакала сестра. Из ее рта выпало несколько личинок. — Им вообще без раз-ницы, кого ебать. Главное — свежень-кое по-давай. У тебя душон-ка-то погры-зенная, мел-кая, да им сго-дится.

Офицер в плаще вдруг выгнулся, заревел, откинул голову назад — из-под фуражки вместо лица показался истерзанный кусок мяса с острыми осколками застрявшей шрапнели. Хлестнув ладонью по молочно-белому заду Софьи, он вынул свой срамной уд, не имеющий ничего общего с человеческим — кривой и длинный земляной корень, опутанный колючей проволокой. Краем он зацепил какую-то кишку в Софьиной утробе и теперь тянул-тянул-тянул, отходя назад, пока та не выпросталась наружу, не свесилась изодранной грудой. Сестра же упала наземь, грудью в грязь и тяжело дышала — наслаждалась краткой передышкой. А меж тем, черноликий офицер уже расстегнул ремень, извлекая на свет пышущую жаром раскаленную елду до колен. С рыком он засадил Софье, и по двору раздалось шипение — будто кусок мяса швырнули на сковородку. Запахло паленым. Солдат с обожженным лицом двигался быстро, по-тараканьи дергано, отчего из пустой спины Софьи валились наземь извивающиеся личинки.

— Вишь, немного меня осталось. На сороковины-то и за тебя примутся…

— Не хочу… — прошептала баба Нина, будто вновь став той маленькой девочкой, запертой в заброшенной бане. — Не хочу, неправильно это! Я ж грех смертный совершила! Мне в пекло надо, в ад, а не…

— Думала, обманула всех? — с усмешкой спросила сестра. — Самая знаткая? Так ты меня послушай, у тебя ад таперича свой, особый. Ты душу-то им завещала, а они ни дня без того прожить не могут… Им-то все одно, кого мучить. Лишь бы душа посвежей.

— Откуплюсь! — выпалила баба Нина, придавленная неумолимым заячьим страхом. — Чем хошь откуплюсь! Чего им надобно?

— Einen neuen Ferkel wäre nicht schlecht! Wir sind ja sau hungrig! (Недурно б нового поросенка! Мы оголодали как свиньи!)— бросил третий немчик. Был он весь искореженный и перекрученный — ноги вздымались над головой, а руками он упирался в землю. Глаза и нижняя челюсть болтались на тоненьких ниточках жилок, а в паху у него под галифе бугрилось и ворочалось что-то, напоминающее улей или муравейник.

— Слышь, че говорят? Новую душу подавай! Чего зенки вылупила? Я нынче не хуже немцы шпрехаю — выучила поди за столько-то веков, — подмигнула Софья, — тут, вишь, время-то по-другому текет, однако любой веревочке сколько не виться — все одно, конец будет. Новую душу им подавай! А коли не сладишь — так приберут тебя на сороковины, мое место займешь. До Страшного Суда на мослах стоять будешь, а мож и подольше — им, вишь, никто не указ!

— Какую? Какую душу-то? — взмолилась баба Нина.

— Родную, вестимо. Нешто думала чужой расплатиться? — от жара чернолицего все личинки в сестриной спине сварились и налипли неаппетитными комьями на ребрах и голом позвоночнике. Баба Нина отвела взгляд. — А чего не глядишь? Гадко? Так ты морду не вороти, твое нутро такое ж гнилое. Это они у тебя в нутре сидят. Накорми родную душу своим гнилым нутром, да и отправляйся в пекло чистая. А не накормишь…

Сестра неестественно вывернула голову, так, что подбородок оказался над самой лопаткой. Кивнула за лес. Баба Нина подняла взгляд и отчего-то стало ей настолько плохо, мерзко и муторно, что хотелось выть дурниной, кататься по земле, выцарапать себе глаза, лишь бы не видеть того, что медленно шло сквозь рощу, раскачивая верхушки деревьев и будто неся вперед себя шум человеческого роя.

Не выдержав, ринулась баба Нина в избу, захлопнула за собой дверцу, упала на доски и свернулась калачиком, а Софья продолжала завывать:

— До сороковин времени у тебя! До сороковин!

∗ ∗ ∗

Плакала баба Нина долго, металась по хате, разнося все на своем пути. Рыдала без слез — глаза быстро высохли и теперь закрыть их получалось только пальцами. Сердце повисло тяжким мертвым камнем в груди. Раздувались от трупных газов внутренности и казалось, будто внутри робко нарождалась чья-то новая чужеродная жизнь. Приезжала фельдшерица, стучалась, справлялась о здоровье, но баба Нина так на нее рявкнула, что ту будто ветром сдуло, а на пол-пути в Духовщину и вовсе разбило инсультом. Так и не доехала. Неча. Ведьма — она и мертвая ведьма, покуда дар не передаст.

Наконец, когда баба Нина успокоилась, она вышла на улицу — за горизонтом исчезало кроваво-красное закатное солнце. Вздохнула по привычке — без воздуха, а так, мышцами одними — и принялась за дело. Вскрыла острым ножом свое вспухшее брюхо, выпустив наружу посеревшие от потери кровотока внутренности, поплакала для порядку, хотела было перекреститься — да рука вновь не послушалась. Наконец, сложила собственную требуху в кастрюлю, насыпала сахару пощедрее и поставила вариться. Снимала пену, помешивала, попутно добавляла то лимонный сок, то травы для аромату, набрала свежих ягод и тоже добавила внутрь. Калина, черника, мята, малина и черви из ее собственных внутренностей — все превращалось в единую склизкую массу. Сварив, принялась закатывать в банки. В каждую отправлялось по хитрой ведьмовской скрутке — куриная кость — на тоску по крови родной, болотная осока — на ссору с подругами, гороховый стручок — на измену мужу, собачья шерсть — на ярость звериную, да жимолости пучок — на финансовые неурядицы.

После взяла коробку попрочнее, химический карандаш, и, высунув серый высохший язык, принялась выводить неровными печатными буквами: «Елене Панфиловой, г. Смоленск...»

∗ ∗ ∗

— Вот так, дочка, постигаешь? Никак мне нельзя к ним, понимаешь, никак! — шептала бабка, не ослабляя хватки. — Я ж тогда совсем дите была, не ведала, с кем повязалась! Банька-то — самое место грязное, тут жеж бабы на мужиков ворожили, с ними же здесь и грешили, а опосля — плод скидывали. Кажная срезанная бородавка, кажный шматок грязи тут, под половицами осел. Такое народилось, что хоть святых выноси. Ты чего думаешь, в баню-то без креста ходят, да молиться не велят? Нечистые тут хозяева. Они здесь свой ад устроили, свое пекло — жарче да страшнее. Их только позвать надо было, только приказать, а я, дура и позвала… Думала, Машке передам, да не приняла она, отбрыкнулася. Сама не знает, от чего отбрыкнулася. Уж я ее и увещевала, и пытала — все едино. Так и не поняла, дурочка, от чего отмахалась. А ведь ты им только прикажи. Хошь — телевизор цветной принесут, хошь — каменья самоцветные. Ты им только прикажи. А что родню изводят — ну такса у них такая…

Рита, обхваченная окоченевшими старческими конечностями, едва соображала от жары и вида собственной дочери, чья кожа уже начала отслаиваться крупными шматами. Местами плоть надувалась пузырями, подобно турецким лепешкам, и лопалась, разбрызгивая кипящую на лету кровь.

— Не можно мне к ним. Никак не можно. Смертушки простой человеческой хочу, в землице лежать, да Страшного Суда ждать, а эти… О, эти не выпустят. Всю душу сожрут, покудова ничего не останется. Я сестрицу-то видала, Соньку, они знатно с ней потешились, а нынче мой черед пришел. Я-то дура старая думала — соскочу, один смертный грех на другой сменю, да приговор себе смягчу. Ан-нет, не отпускают за просто так — им души человечьи подавай. А работают-то они как — загляденье. Любого мужика охмурят, любую хворь излечат. Опухоль раковую зубами выгрызают. Что хошь могут...

Мысли, осклизлые и ленивые, как пережравшие опарыши едва перекатывались в мозгу. Все поглощал смог из удушливого пара и сажи. Слезящиеся глаза Риты видели лишь Машу — обнаженное мясо обугливалось, на волосах заплясали язычки пламени. Ошпаренные губы едва слушались, но Рита все же нашла в себе силы спросить:

— Что хочешь сделают?

— Что хошь, как есть — любой каприз! — горячо зашептала мертвая старуха. -Хошь — шубу норковую, хошь — мужа-президента, хай недолго проживет. Старые черти, сильные, Христа старше, давно здесь сидят, под половицами да под каменкой — рты раскрыли, только и ждут, покуда снова человечьи души-то в глотки потекут.

— Тогда мне передай. Я возьму, — кивнула Рита обреченно.

— Возьмешь? Ты? Да ты ж мое золотце, ох спасибо, спасла дуру старую. Сколько смогу, покуда губы в порошок не сотру — за тебя молиться буду, за душеньку твою, хорошая моя, Ритуля…

— Давай уже, тварь! Дав…

Визг Риты прервало что-то холодное и будто резиновое на ощупь, прижавшееся к ее губам. Спустя секунду, она осознала — это баба Нина. Рита было отдернулась, но окоченевшие лапы держали крепко, не давая ей оторваться от поцелуя, а в глотку текло что-то кислое и прогорклое, похожее на ожившие макароны. Неведомо как, старуха продолжала говорить:

— Вот так, дочка, вот так. До самого дна, до последнего грешка. Все твои, все твое! Да ты не кочевряжься, ты их итак с вареньицем наелась, то так — остатки сладки. А как ты думала? Черти, они ж через грехи к нам приходят, на грехах жируют, ими живут, в них и обитают. Долго я жила, много грешила, таперича потерпеть придется. Оно, конечно, ведьме-то путь в рай заказан, да мы всеж попробуем, как-нибудь через щелочку, через дверцу потайную. Господь же всех прощать велел, глядишь, и для меня прощение найдется… Ну все-все, не дергайся, всего ничего осталось…

Когда последний глоток дряни осел кашлем на горле, хватка ослабла, и Рита оттолкнула старуху. Та свалилась безжизненным кулем, и Рита смогла ее, наконец, разглядеть. На полу лежала нагая и совершенно обыкновенная бабка с обвисшими грудями и благостным умиротворением на застывшем лице. Разве что огромный разрез через весь живот и выпотрошенное нутро напоминали о том, что посреди бани лежит мертвая ведьма, теперь упокоившаяся окончательно.

На то, чтобы прийти в себя ей потребовалась секунда. Уже мгновение спустя, Рита бросилась к дочери, подхватила на руки, невзирая на обжигающий жар, идущий от тела, рванулась наружу. Вышибла плечом дверь, споткнулась о порог и шлепнулась в распаханную грязь, распугав сбежавших на двор кур. На удачу совсем рядом оказалась птичья поилка с застоявшейся и закисшей водой. Рита перевернула ее над дочерью, от тела Маши повалил пар. Рассеявшись, он обнажил плоть, прогоревшую едва ли не до кости; лопнувшие глаза, скрюченные конечности, судорожный, как у мертвеца оскал.

Припав к телу дочери, Рита завыла навзрыд, приникла щекою к парящему мясу, повторяя:

— Пожалуйста! Пожалуйста! Пожалуйста!

— А пожалуйста! — раздалось за спиной. Понять, говорит один, трое или целая толпа было невозможно. Да это было и неважно, ведь непроизнесенное желание начало исполняться — плоть дочери на глазах принялась нарастать неровными комьями, стремясь скрыть кости, а поверх, подобно жидкой резине, лилась кожа, застывая розовой и неповрежденной тканью. Отросли волосы — черные, короткие, лишенные розовой прядки. Откуда-то из под надбровных дуг стекли веки, ощетинились ресницами и скрыли лопнувшие глаза. Наконец, раздался сиплый кашель, прогоняя остатки дыма в легких. Маша была жива, а Рита чувствовала, как чужие грехи устраиваются в ней, ворочаются чужеродным комом где-то под легкими, там, где, наверное, была душа. Обосновываются, протягивают свои склизкие щупальца через тело и разум, связывая Риту навек с банными чертями. Грехи тянули к земле, гнули спину, и она чувствовала как этот ком, подобно магниту жаждет накапливаться, расти, становиться больше, сильнее и крупнее, чтобы вновь и вновь запускать порочный круговорот, отравляя души.

— Я знал, что ты согласишься! — интимно прошептал над ухом знакомый голос Африкана. Горячее дыхание коснулось шеи. — Приказывай, моя госпожа.

И Рита недолго думала над следующим своим желанием:

— Верните эту старую блядоту туда, где ей самое место…

∗ ∗ ∗

...из темного угла Нина смотрела, как меняется Сонино лицо, как расширяются зрачки и кривятся губы. Как кто-то встряхивает ее сзади, и вместе с тем будто бы встряхивает всю баню. Нина была еще маленькая и не понимала, что происходит там, у сестры за спиной. Может, ее хлещут ремнем, как изредка делал батька, если попасть под горячую руку. А, может, прижигают кочергой. Или режут ножами. Соня прикусила губу, и теперь на прогнившие половицы капала густая слюна вперемешку с кровью. Голубые глаза в обрамлении коровьих светлых ресниц болезненно сверлили Нинку взглядом, и та не выдержала, отвернулась. Спрятав лицо в переднике, она тихонько рыдала, зажав рот — знала, что, когда с сестрой закончат, примутся за нее. От этой мысли все маленькое Нинино существо сжималось в дрожащий испуганный комочек. Что эти изверги с ней сделают? От жалости к себе слезы брызнули из глаз с новой силой. Нина обхватила себя руками, зашептала — яростно и истово, как учил пузатый батюшка, прежде чем его церковь превратили в амбар, а его самого увезли на севера:

— Отче наш, иже если на небеси, да святится имя твое… — дальше Нина не помнила. — Пожалуйста, пусть у меня и моей сестры все будет хорошо. Пусть немец оставит нас в покое и уйдет, пожалуйста. Я буду молиться каждый день, и матушке врать не буду, и варенье не буду таскать, только помоги! Ам…

Слово «аминь» застряло в глотке. Нина подняла голову, огляделась. Странное чувство пронзило все ее существо — она была здесь раньше. Ну, конечно! Эта проклятая баня; Сонька, застрявшая в окне и немцы, которые по очереди насиловали ее. Все это уже было! В голове Нины пронеслись все прожитые ей годы — мертворожденные дети, погибшие мужья, проклятия и порчи. Все это теперь казалось сном, горячечным бредом, фантазией воспаленного разума, что не в силах принять окружающую реальность.

Стоило ей так подумать, как снаружи все затихло, будто шутники поняли, что их каверза разгадана, их театр разоблачен, и больше никакого смысла скрываться нет. Взгляд Соньки, торчавшей в окошке вдруг стал болезненно-осмысленным и каким-то насмешливым. Она наклонила голову, высунула язык, бросила с горечью:

— Ну что, Нинка, допрыгалась? От своих-то грехов не убежишь, что так, что этак нагонят. Пострадала я за тебя, помучилась, а теперь твой черед пришел. Слышь, как дрожит земля да деревья скрипят? За тобой идут!

Пока Сонька произносила эти слова, бесчисленные личинки объели ее лицо до белой кости и на слове «идут» о доски пола стукнулся глухой буквой «т» голый череп.

Действительно, вся баня задрожала, точно какой-то кошмарный великан собирался выкорчевать избенку из земли и поднять на всю высоту своего гигантского роста. Нинка забилась в дальний угол и принялась молиться, но предложения не складывались, буквы терялись, а все слова и вовсе позабылись. Наконец, тряска прекратилась, а следом дверь бани разлетелась в щепки, и через порог шагнул…

— Изыди! Изыди, нечистый! — вопила истошно Нинка, закрывая глаза руками и отползая под полок, пока начищенные до блеска сапоги топтали дощатый пол бани. Расстегнутая ширинка выпускала на свет не человеческий орган, но саму суть боли, ужаса и душегубства. Испещренный раскаленными лезвиями, истекающий кислотной смазкой, дрожащий от собственного жара в мареве перегретого воздуха, он будто корабельный киль разрезал пространство на пути безраздельного властителя Нинкиного ада. Под прямоугольными усами щеточкой расползлась неестественно-добрая, почти отеческая улыбка.

— Nah, du, kleine Ferkel, weißt du, wie mein alte Freund immer sagt? Jedem das seine! (Ну, маленький поросенок, знаешь ли ты, как любит говорить мой старый друг? Каждому — свое!)

Нинка не знала немецкого, но уловила суть, и последние остатки разума покинули ее вместе с истошным визгом, оставляя наедине с мучительной вечностью.



Текущий рейтинг: 67/100 (На основе 105 мнений)

 Включите JavaScript, чтобы проголосовать